Для ТЕБЯ - христианская газета

Сто первый километр, или Послесловие к изящной словесности
Проза

Начало О нас Статьи Христианское творчество Форум Чат Каталог-рейтинг
Начало | Поиск | Статьи | Отзывы | Газета | Христианские стихи, проза, проповеди | WWW-рейтинг | Форум | Чат
 


 Новая рубрика "Статья в газету": напиши статью - получи гонорар!

Новости Христианского творчества в формате RSS 2.0 Все рубрики [авторы]: Проза [а] Поэзия [а] Для детей [а] Драматургия [а] -- Статья в газету!
Публицистика [а] Проповеди [а] Теология [а] Свидетельство [а] Крик души [а] - Конкурс!
Найти Авторам: правила | регистрация | вход

[ ! ]    версия для печати

Сто первый километр, или Послесловие к изящной словесности


Повесть

«Сђю рукопись. Читалъ
И Содђржаніе Онной Не одобрилъ
Пђтръ Зудотђшинъ
ММММ….»
И.С. Тургенев. «Дневник лишнего человека»

ОТ ИЗДАТЕЛЯ

У каждого свой удел.

Десять лет (знаменательных? переломных? преобразовательных? дурно пахнущих? – определение пусть ищут историки) – в конце прошлого тысячелетия – довелось провести мне в заключении. Кое-что я оттуда вынес.

Место и время свели меня с некоторыми людьми, которых трудно переоценить, а оценить – оказалось невозможно. Потому, что в том времени никто в них не нуждался. Вся человеческая (совковая) совокупность страны советов – раскаченной и таки упавшей империи – нарциссически блудила политикой и, обращая взоры к фигурам бреющего полёта, восторженно и самовлюблённо гляделась в них как бы в зеркало. А начальствующие в о т е ч е с т в е и, внутри его, на ограждённой земле, уподобились неким сфинксам и выжидали.

Народонаселение гласно и негласно вопияло: «Panem et circenem!».(1) И ему набивали головы небылицами и всякими шоу. А желудки испытывали голод. Или их испытывали голодом. На выживание.
Живя на ограждённой земле, я и мои однокашники – не все, а только незабвенные – удивлялись по утрам факту пробуждения и ставшему привычным окружению, алкающему, жаждущему и вопиющему. Но – какая жалость! – мы не были ни фокусниками, ни проповедниками, ни гуру, хлебной пайки нам самим едва хватало. И мы не могли творить иллюзорную перспективу сытой жизни. Потому, что сами сделаны были совсем из другого теста.

Незабвенных в зоне ограждения было не больше десятка, не робкого и не наглого. (А теперь осталось и того меньше). Жили они в разных мастях, или социальных слоях заключения, – скромно и укромно – не раскрывая души перед праздным и корыстным любопытством; не бросали слов на ветер и вообще были предельно, даже чрезмерно молчаливы. Они рисовали и писали.

Занятия этих людей стали для них не только эстетическим самовыражением, но прежде того – неподдельно искренними, своеобразными молитвами. Не сам я это почувствовал – мне будто подсказал кто-то: переписывай! Я выменял у нарядчика объёмистый гроссбух за четыре пачки чая и к концу пребывания в зоне убористым почерком заполнил все страницы. Кое-что прибавил от себя – необходимые примечания, кое-что незначительно отредактировал. К сожалению, рисунки не вошли в книгу: я не умею рисовать.

Ещё в те годы самому себе я мог бы сказать, что моё посильное участие переписчика (в том деле, до конца не сознаваемом) необходимо. Но не мог бы сказать – зачем оно. Теперь это мой удел. Хотя и теперь не вполне уверен, что сочинения из заключения кому-нибудь нужны, это – дело совести. Именно поэтому я пытаюсь донести до читателя рукописи моих соузников, эти маргинальные в о п р е д е л ё н н о м (социальном) значении письмена: их авторы отнеслись к возможной публикации спокойно, доверив это дело мне.

Это мой удел. Он даёт мне основание представить в этот раз сочинение, не вошедшее в гроссбух, но маргинальное во всех отношениях.

История сочинения обыкновенна, если не рутинна. Однажды, поздней осенью, появились у нас на даче два человека. Встретил я их по одёжке: потёртые и короткие обноски очевидно недотягивали до того, чтоб назвать её простой. Один из прибывших протянул мне замусоленный конверт с письмом от моего давнего знакомого по заключению, человека, от которого я всегда ожидал какой-нибудь пакости. Он просил приютить на месяц-другой двух его ребят. Я сдержанно посмотрел на обоих. Они поняли моё настроение, и податель письма, коротышка, бормоча, выдал тираду, из которой до меня дошли только две фразы: «париев гонимых» и «Христа ради».

Вовремя и кстати мне вспомнилось: «ревнуйте о странноприимстве».(2) Я отвёл пришельцам достаточно просторное помещение, служившее мне приютом и мастерской в том году, когда я возводил дачный домик. Внутри времянки стояли два стула, старый диван, столик у окна и на столике – электрическая плитка. Там же нашлось кое-какое постельное бельишко для пришельцев и десять банок мясных консервов – на первое время.

Оказалось – недостаточно, и ребята надавили на меня напряжённо-просительным молчанием. Я вынул из бумажника фантик в две тысячи карбованцев (издание младенческой незалэжности) и протянул коротышке. Он схватил бумажку и пообещал:

– Мы отработаем.

Я промолчал.

В тот же день семья наша уехала до весны в город. А к весне на даче не осталось никого, хотя сама она осталась целой, если не считать сгоревшей электроплитки в бывшей мастерской. К столу напрочь приросло блюдце, в нём застыла лужица, оплывшая от сгоревшей свечи, и посреди, точно некий реликт в янтаре, окурок папиросы. Рядом валялись невесть откуда принесённые бланки учёта рабочего времени. На них были выведены затейливые плетения и какие-то изотерические знаки, вызывающие чувство хаоса. По краям листов, как бы съёжившись, тянулись одна за другой записи. На верхнем, на титульном, так сказать, бланке – хаотической вязи не было. Посредине пролегли стихи – лейтмотив? эпиграф? пролог? эпилог? С правой стороны неуверенная рука вывела нечто потаённое:

Km 101
Mm

Спустя некоторое время я взял на себя смелость истолковать эти цифры и буквы:

Километр сто первый
Маргинальный манускрипт

Несколько лет корпел я над бланками и, наконец, понял, что ребята своё отработали. Мне удалось переписать рукопись набело, и только теперь, сопроводив необходимыми примечаниями, представляю её читателю.

Может быть, время?

====
(1) «Хлеба и зрелищ!» (лат.) Здесь и далее примечания издателя.
(2) Послание к Римлянам, гл. 12, ст. 13.







Сокровенна и несравненна
эта рукопись декабря…

Безымянная, безыменно
погребающая скорбя –
невидимкой-душой витает
память, вьюжная, как Ордынь.
Чу, посконная… Тихо тает
свет остатний и тлеет стынь.
Время образом Лаокоона
Возопило в сплетеньях жил.
Ну, ещё бы хоть полфлакона
для желудка и для души
в этом тёмном чужом сарае,
в мировом неприглядном сне!
Причаститься – и пусть сыграет
вечность марш Мендельсона мне.
Но подельник мой, некто Клаптик,
прыткий малый, опередив,
не оставил, допил до капли
парфюмерный аперитив…

Несравненно, отменно скверно
роль не сыграна, но игра
(скрипка и – сокровенно-нервно)
обрывается… Что ж, пора.


Как писалось, чёрт возьми!..

Больно, с воем.

Когда не остаётся ничего, кроме слов, спрятанных от публики, они обретают сокровенный смысл.

Воображалось: достаёшь с начки(1) шкатулку, инкрустированную, с эмалевой виньеткой на крышке: вензеля обрамляют око недреманное демиурга, – а под крышкой, на багровом бархате, – изумруды, топазы, жемчуг, брильянт и всякие прочие каменья. А по краю невиданной россыпи – серебряная нить тонкого предутреннего луча, звенящего, как голос молодухи после удачной ночи.

И предвкушалось: нанижется камень за камнем на нить, невидаль выгнется ожерельем, обрамляя незримое око, и засветится. На свету. Пленяя свет изящным искусством.

И совершилось! Нанизалось, блеснуло…

И – такие дела… – получилось: добытая с начки потрёпанная тетрадка с готовой жизнью засветилась в полутёмном бараке, ненароком бросилась в глаза стукачу, и тот сунул нос в дверь оперчасти, наехал(2) мусор,(3) отмёл тетрадушку, утилизировал.



Как говорю, так говорю, разъеди вас в пасть! Это –
как форма головы, облысевшей и с бугром
у макушки. Скажите спасибо, что хоть рогов
нет на лбу.


Тише, pianissimo…(4)

О бастардах?

Ну, разве что косвенно, по краю – чтоб тёмной околицей да свалками за чертой оседлости высветить необъятную полигамичную феерию бытия.

О, яркое очарование плоти, достойное глаз Рубенса! О, дамы и господа! Товарищи и товарищи-подруги! О, ламбада!..

Устало микшируются страсти, и в антрактах меркантильно-эротических мистерий – по боку ламбаду, литургию и клипы, изыски кухни и дискотек! К чёртовым батюшкам – медийные шоу и все зрелища!


В упаковках от Burda и Cardin (и других), от Renault
и Toyota, и каких там ещё? – за черту, за город, на волю!


Оргазмическое crescendo (5) разбрасывает человеческие плевелы. Буйно взрастает чертополох в лохмотьях…

Тише, скрипка. Сrescendo – не про нас.


Дело было на сто первом километре. (Далеко от Москвы. И от Киева, от Одессы – не ближе.)

Дело было в пятьдесят втором году. Легендарная полуторка, доставившая о т е ч е с т в у победу, довезла до перекрёстка некоего седока. Глядя на это явление, можно было изумиться и предположить невероятное: ганноверский жеребец, начав полтораста лет тому назад свой длительный путь с наездником-гусаром, въезжая в сталинскую эпоху как её великое техническое достижение, стал оборотнем – полуторкой, с мужчиной не первой молодости в кузове, который всё же оставался гусаром, хоть и одет был уже в линялую гимнастёрку, хоть на плечах остались только следы, нет, не эполет – погон капитана интендантской службы. Чувствуя себя без трёх минут майором, бывший капитан выпрыгнул из кузова прямо в грязь и, размахивая портфелем, пошёл налево, чтобы в сжатые до трёх дней сроки поднять зябь в колхозе «Заря коммунизма».

Полуторка, пыхтя и чихая в позднем октябре, медленно укатила в историю.

Дело было вечером, колхоз был пьян, моросило, и прибывший представитель районного руководства торопился, чтоб застать на ногах председателя или партсекретаря, а лучше – обоих, образовать легендарную местную тройку и, поднатужась, пройтись бороздой по мужицкому эгоизму. С неба дохнуло холодом, темнота и тучи сгущались, социализм, необратимо прогрессирующий в осеннем ненастье, вызвал у посланца светлого будущего озноб – загадочное предчувствие.

Волна пронизанного водными струями ветра мгновенно сделала из бравого ветерана подобие мокрой курицы.

(Кстати, о музыке. И о птичках. Не о пернатых. И не о тех, которые живут в зоопарке, опираются на четыре конечности, суют свой нос, то бишь хобот, между прутьями вольера и не найдут своему мужскому достоинству ни места, ни применения. О тех, только о тех, которые с недавних пор стали предметом орнитологии. Сия последняя, обратив на них внимание, вышла из пределов собственно науки и стала религией в наших палестинах. Многие не подозревают о её существовании, и потому она с успехом кружит головы мотивами кейфа и бодрости.

В с ё в ы ш е, и в ы ш е, и в ы ш е с т р е м и м м ы п о л ё т н а ш и х п т и ц ! (6)

И женщины (конечно, добропорядочные) мечтают об орлах, о соколиках и, за неимением оных, о п е т у х а х.

Домашние наседки. Только и ждут, кто бы их потоптал.)

Под мокрой гимнастёркой вздрогнул и проснулся всё ещё живой гусар и, пусть не добрым, но всё ещё молодцем предстал перед лежащим в ложбине селом. И не мокрой курицей и, тем более, не петухом представился одинокому женскому взору, устремлённому на него из окна крайней хаты, а – недостающим в доме человеком. В сорок седьмом году хата изрыгнула из утробы непереваренный кусок человечины – умершую с голоду старую колхозницу; через месяц там поселилась новая в колхозе доярка, высланная из города бывшая зэчка, и стала ждать мужа, уже после победы кончавшего войну в лагере на Каме. И к осени пятьдесят второго, в дождь и распутицу, дождалась. Посланца будущего.

Женщина ещё раз глянула, как он приближается, и прытью метнулась к двери: убоялась, как бы не забежал в хату напротив, не достался другой, такой же одинокой сопернице. Кликнула с крыльца, вырывая у судьбы кусок счастья на ужин:

– Иди сюда! Скорей…

Пришелец хукнул на руки и на период ночи наплевал на зарю коммунизма, на партсекретаря с председателем и на зябь. И даже на своё райкомовское положение. И зашёл.

Дрожащим голосом женщина сказала:

– Проходи… Будем ужинать. Тебя мне Сам Бог послал.

Посланец нахмурился:

– Ты думаешь, я с неба свалился? Я из райкома сюда добрался.

– Да хоть бы от самого чёрта! – Женщина засмеялась. – Так ещё веселее будет.

Визитёр из будущего возвёл себя в достоинство майора, расположил его на табурке и велел подать чаю.

Женщина налила ему стакан самогона и себе плеснула, нарезала сала и принесла чугунок с картошками. Чего-то на столе недоставало, и она сбегала в погреб, набрала из кадки грибов и на вытянутых руках, как дар, внесла их в дом, поднесла мужику. Он благосклонно принял и отметил образцовое обслуживание.

Кто знает, какие грибы она ему поднесла… Грузди, должно быть. А, может, что-нибудь попроще. Маслята, может, завалящие.

Кто знает, поднесла ли она ему какие-нибудь грибы… Но они с необходимостью вписываются в модель ситуации. Как и звание – офицерское – официального лица, чья устремлённость комфортно устраивается в любом времени на тёплом месте. Известно, однако, можно уверенно утверждать, что дар мужчине бывшая зэчка ВРУЧИЛА…

…и зачалась prima volta (7). В небесах родился новый месяц. Первый.

Факт. Ибо в день, когда родился десятый, старая хата на меже сто первого и сто второго километров стала родиной беспокойного птенчика человеческого. Родовым гнездом, как говорят орнитологи, ориентированные на плебс.

Ибо спустя десять лет в детдоме, выставленном за черту большого города, мальчишка-второклассник запустил в голову матёрой учительницы жизни жгучий вопрос о своих отце-матери. Ответ, разновидность судебного приговора (или приговора судьбы), гласил: мать у него – Родина, поскольку женщина, которая называлась его матерью, вовсе не мать, а воровка, которая украла два литра колхозного молока, и Родина очистилась от неё, упрятав куда следует, – туда, где популярный Макар телят не пас. А отец… О, отца из двадцати номинантов на принятие этого статуса… – учителка закудахтала, – трудно выбрать самого паршивого. Хотя… хотя есть один, который занимает солидное положение. Может быть, признает примерного детдомовца своим сыном.

Малый, ты уже успел многого нахвататься от жизни. Поэтому многое тебе было непонятно в словах учительницы. Где, где то место, где не пасут телят, – то самое, куда светлая родина, как нарушителя из класса, изгнала из себя негодную женщину, выставила, а, может, упрятала? Пытливый ум предположил ответ: это, наверно, могила. Спецмогила.

Но другое неясно. Как это отец стал мужем родины? Он что – государственный муж? А что он делает с этой самой матерью? И как? Вот закавыка.

Вопросы, отягощённые вездесущей зэковской моралью, склонили твою хлопчачью голову к побуревшей старой книге: из второго ряда на дальней полке в детдомовской читальне выкопал. «Через дебри и нети времени», – едва проглядывалось на обложке. Не сознавая – куда и зачем, день за днём пробивался, протискивался сквозь дебри сентенций и настроений. И пришёл день – осенило. Открылось, какой дар преподнесли друг другу отец и мать, – где-то там, далеко от города, в пятьдесят втором году, но почему он пятьдесят вторым называется? Да ещё тысяча девятьсот? Откуда эти тыщи?

Не промолчать, сказать обо всём этом учителке! После урока.

Настала большая перемена. Учительница продолжала урок жизни. Развернула газетный свёрток – обнажила упитанную жареную курицу и кушала её. Смачно, причмокивая.

Она, она, учителка жизни, говорит, что Бога нет. Потому, что есть человек. А у него, у этого… – Ты слюну глотаешь. – У него курица. Если не во рту, то на уме. Господи, Ты не нужен ни учителке, ни самой этой жизни, но плохо, плохо это, если Тебя нет…

Скрипка, слышишь? Н е в о з м о ж н о е б ы л о в о з м о ж н о, н о в о з м о ж н о е б ы л о м е ч т о й (8), неясной, зыбкой, пока… Выдержав уроки, все, ты, шатаясь, выходишь на плац. Морось – осенняя, жуткая – занавесила белый свет. С верхушки телеграфного столба громкоговоритель выдаёт в безлюдье какое-то назидание. Секунда молчания напряглась и кульбит совершила – из металлического лона уже рождается популярный и неслыханный полонез Огинского.

Над убаюканными глазами детдомовца склоняется метафора материнского поцелуя на ночь…



Тише, тише, скрипка, умолкни.
Послушай ангельский голосок.


О чём пела девушка – не передать. Пела – экзистенция колоратурного сопрано затопила зал стремительными пассажами и волнами мелизмов. Грудь пела – во всём зале утверждала свою особость, и свою отделённость от зала, и свою неповторимость, и гордую обманную самосущность. Глаза – странно небесные в своей жгучей черноте – устремились в невидаль, увлекли за собой жадный неотрывный взгляд с галёрки.

Зал плеснул пеной аплодисментов, и виделось: девятый вал восторга – bravo! bravissimo! (9) – вознёс девчонку, как знамя, под свод, к висящей на цепях люстре, юный чарующий херувимчик во плоти – выписал в воздухе несколько зажигательных фигур, затем плавно опустился на сцену и, подразнив публику вёртким задком, улизнул за кулисы.

Хоть и малый – ты знал, точно рассчитал, – не дожидаясь окончания концерта, она убежит от назойливых фанов. Укрылся за оградой престижной школы, в тени густого каштана, отвечающего стандартам лубка, затаился в классическом гимназическом духе. Девчонка, разгорячённая, подбежала к раскрытой калитке. Секунда – и мимо промелькнёт, нырнёт в тёмную дверь. За ней, десять шагов налево по коридору, – учительская. Там, у шкафа, упадут на пол воздушные одеяния феи. Обнажится прелесть созревшей плоти и тут же исчезнет, как случайный блик. Строгая форма вернёт девчонку обратно, к состоянию примерной советской школьницы…

Но ты выходишь из тени, врываешься в неоновый феерический свет.

Она застывает – мгновение фиксирует, – и вся живёт в движении. Взгляд нетерпеливый на тебя. С тебя достаточно.

– Что тебе нужно? – мимолётным вопросом касается.

Ты молчишь.

– Ты хочешь меня ограбить?

Ты, неуверенно:

– Спой что-нибудь. Мне.

Она, блеснув глазами, как панночка из «Вия» (10):

– А, ещё один! Прямо так и спела… – И тщательно ощупала глазами тощую фигуру под казённым рубищем пэтэушника: – По-моему тебе другое требуется. Хочешь, я тебе денег дам? Мне не жалко. И так русская литература учит поступать… А? Что ты молчишь, как Тюленин? (11) – И сама помолчала, пока вызревало желание – внутри. И прямо перед глазами, у непрошеного поклонника. – Ладно, подожди меня здесь, я переоденусь, и пойдём ко мне домой. У меня сегодня событие – угощаю.


Тинь-динь-ёк!.. Тш-ш-ша. Слушай.


Широко раскинулась нерукотворённая марина. Мелкие волны трогают потаённые струны. Largo (12), душа невидимая, – уютом и покоем – пеленой умиления – обвивай благоустроенное гнездо, не дворянское – новомодную виллу провинциального нувориша, роскошную, сытую, насыщенную буржуазным довольством.

Maman (13) – великолепное декольте успешно конкурирует с купальщицей Моне – уверенно заплывает в залу, разыгрывает отрепетированную пятиминутную мизансцену.

– Как вас зовут?.. – И не слушает – никакое имя: ни Петька, ни Ванька – и хоть и выше взять – ни Артур – ничего не прибавит к абсолютному достоинству гнезда и его обитателей, к мемориальной фигуре хозяйки, – и она продолжает: – Вы новый знакомый дочери?.. Что ж, угощайтесь: кофе, пирожные, мороженое с клубничным вареньем.

– И всё? – Дщерь, сидя за фортепиано, явно капризничает с высоты удачного вокала.

– И даже п т и ч ь е м о л о к о. – Maman указывает на конфеты.

Но херувимчик уже взмахнул над клавишами окрылёнными руками, из вокала перелетел в наследственное гнездо и заявил maman о своём негласном праве:

– А шампанское, мама?

– Это в честь чего?

– Ну, скажем, в честь дня рождения.

– Это какой? Кажется, третий по счёту в нынешнем году?

– По-своему первый. – Губы по-ангельски женственно округлились – вот-вот яйцо снесут. Золотое.

Ты опять пацан, неискушённый – роняешь ненароком:

– Первый вылет из гнезда родительского. Удачный полёт…

Как п е т у х а пустил.

Глохни, душа пэтэушная! (14)

Maman рукой нашла опору – поручень кресла – и с интересом обозревает из своего далёкого великолепия убранство незнакомого дачного сарая: стол, две пустые флакуши на столе, – разглядывает постаревшего пролетария, своего случайного гостя, и щурит глаза: ей явно недостаёт микроскопа. И всё же – озарённая женской логикой – снисходительно улыбается: в куче житейского мусора довольно-таки пригодную безделушку заметила, – и машет рукой, другой, левой: ах, какая разница – одним экспонатом больше, одним… Если ей так интересно, пусть дочка позабавится.

Пока maman отлучается, море успевает дохнуть в окно горним олимпийским ветром и переводит дыхание перед следующим явлением – с подносом. На серебре – на подиуме – тёмная запотевшая бутылка с двумя фужерами-близнецами.

– Ох уж эта непредвиденность! Девушка наша на крестины племянничка уехала, и мне теперь самой приходится прислуживать молодёжи… А вдруг и я помолодею? Движение – это жизнь! – Maman салютует бутылочной пробкой почти до потолка. И maman смеётся.

«А ты? – Ангелочек вопрошает её взглядом – он рикошетом отлетает от бутылки, вонзается в необъятный, выдающийся бюст.

– У меня дела, дочь. Моё сальдо, оно получается со знаком «плюс», но этот плюс очень мало весит. – Она уплывает. Как бочка в половодье.

– За успех и знакомство – приятное знакомство. – Игривый ангельский тост увенчан звоном хрусталя, пронзительным взглядом, игристым свечением бокалов.

Ожидалось, что шампанское будет чем-то вроде нектара – напитка олимпийцев. Оно оказалось чуть хуже газированной воды с вишнёвым сиропом. Но – чудо: девчонка опять, уже беззвучно, витает под лепниной потолка, между барокко и сецессией, и пошлые гипсовые купидончики пытаются ущипнуть ангелочка за розовое бёдрышко. Он уворачивается, неистовые пассажи устремляются к сокровенной цели. Взмахивают крылышки халатика и, захваченные земным притяжением, застывают – ангелочек производит мягкое притахтение на верблюжье одеяло; грудкИ, клюнув изнутри лётное одеяние – воздушную материю, – обворожительно воркуют. Хохот хлыстом стегает нерадивого поклонника:

– Ты, может, мороженого хочешь? Ты кушай, не стесняйся, Тюленин.

– Нет, спасибо. Не хочу.

– А что? Что тебе ещё предложить? Я сегодня щедрая. Может, молочка? А?

ГрудкИ будто в прятки играют. И уходят, уклоняются, ускользают. И губы поют собою в губы – staccato (15) рассыпается по жилам. Не девчонка – женщина отрывается от пения-питья, глаза пылают жаждой, из груди –насмешливый выдох:

– Ты и купаешься, наверно, в одежде.

Ветер в окно врывается – и это он, ветер, срывает с тебя куртку, рубаху – всё казённое тряпьё, всё мальчишество.

Море оживает в раме окна, набегает волна, накрывает. Прилив начинается.

По широкой крутой дороге стремительно и радостно бежит юный мужчина. Дорога накатана, но там, за горизонтом, ещё никто не бывал.

…Годы схлынули. Как морская волна. Солёная и горькая. Скрипку, подаренную п р е к р а с н е й ш е й и з ж е н щ и н (16) новорожденному мужчине, один идиот об угол барака разбил. А она пиликает, сокрушённо и неслышно пиликает, и время прилива ещё не истекло.



Подтолкнуться (17), что ли, чем-нибудь? – время продлить…

Ну-ка, под дых, Каллиопа! (18)

Прелестнейшая из муз, увы, не ты, а «столичная» из первопрестольной. Но она, текучая вдохновительница, – как Мисс Вселенная для лаццарони. Даже дальше.

Мисс «Росинка» производства никольской парфюмерной фабрики – то, что нужно иссохшей поэтической душе, – жалкие брызги дионисийского пиршества. Но всё же, всё же –

Д а з д р а в с т в у ю т м у з ы! (19)

И – вечная память южной степной рощице, и полянке пырея, и обольстительной грации в тесной форме советской школьницы!

На волю! На простор!

Скукоженный пэтэушный костюмчик покрывает юбку, и та не противится.

Это не шампанское. И даже не вода Кастальского ключа. Единодушный выдох радости оживляет рощицу – незримым омофором (20) вселенского смысла покрывает зелёную крапину на рыжей голизне степи. Неясные умиротворяющие грёзы дышащими звуками исходят из женской груди. Ни певица, ни скрипач – никакой, никакая, нигде, никогда – не достигали такого лада.

И – обрыв:

– А если будет ребёнок? – В октябрьский вечер шестьдесят девятого года возвращается школьница.

На акациях желтеют и вянут листья, падают в тлен семечки в побуревших стручках. Сосны, стоящие в отдалении, молчат угрюмо. Элитарное чадо закрывает личико ладошками:

– Только не это! Не могу терпеть это: люльку, плач, визг, капризы.

Ладошки скрывают свет глаз, как жалюзи на окнах дома. Её дома.



Не только того света, что в окне. Не только. Но без того никакой другой – не свет. Слышишь ты это, скрипка? До тебя хоть что-нибудь доходит? Понимаешь ли ты, чтО поёшь? Понимаешь ли, что поЁшь?

Да что тебе! Тенькаешь втихомолку, безучастно взирая на всё, чем одарил тебя, на то, что содрал с тебя свет, – тот самый, что в глазах, неугасимо чёрных, тот, давний, в окне большого дома, где жила черноглазая, – взираешь и только стонешь под хлыстом, пардон, под смычком.

Стони! Стенай, скрипка! Чувствуешь – парфюмерная блудница пытается добиться от тебя лесбийской взаимности.

Пошли её!.. И не плачь о своём пацане. Он не вернётся туда, куда… – туда, откуда нет возврата. В странноприимном сарае сидит пред аналойчиком – н е и м е я г д е г о л о в у
п р и к л о н и т ь (21) – ободранный ханыга, приятель бомжа Иисуса, персонаж одних с Ним лет, а пацан, простой и никудышный, как раненый голубь, кружит и кружит у гнезда государева посадника, протирая на бетонных плитах подошвы башмаков из свиной кожи.

Аналойчик теплится.

Какой ни есть, а свет.

Мисс «Росинка» овладела телом – стынь, соперница, отступила, можно в истоме закусить по-царски сласторечьем.

О мой ангел (так, да?), о прекраснейшая из женщин! Волосы твои, как стадо коз, сходящих с Галаада. Зубы твои, как стадо овец, выходящих из купальни. Как половинки гранатовых яблок – щёчки-ямочки твои, завлекательно прикрытые дымчатыми волосами. Единственная ты, голубица моя. Как прекрасны ноги в моднячьих сандалиях! Округление бёдер твоих – нерукотворённый шедевр Творца. Животик твой – бочонок вина изысканного. Два сосочка – как двойни серны, брыкаются. Стан твой – как пальма, и груди – пьянящие гроздья дозревшие. Эх, влезть бы на пальму, припасть бы к персям налитым и в аромате твоём раствориться!.. (22)

Где ты, голубица?



Пустынная улица к воде залива жадно тянется. Мимо внешне неказистого, но с мансардой, особняка. Не задевая фасад грохотом какой-нибудь заблудшей фуры, не касаясь его пошлой одёжкой случайного прохожего. ХромАя, шаркает в устье улицы одинокая, потрёпанная годами патриотических свершений учительница жизни. Вот она-то всё знает. Даже то, чего никогда не было, потому что не было никогда, и не будет. Но учителка умеет всему этому научить. (Или умела?)

Останавливается, глядит подслеповато. Как двухнедельный котёнок. Мех шубейки, зализанный зимами да мокрыми вёснами, линяет прямо на глазах (в зрачках), но отставная – отставленная, оставленная временем , ограниченно вечная – учителка не видит своей уматовой (23) наружности: не во что глядеться, – силясь – вот-вот зенки из орбит выпрыгнут, – пялится на пацана:

– Кажись, ты у меня учился, парень.

– Кажись.

– И где ж ты теперь, сынок?

– А там же, где и вы, мамаша. На груди нашей родины. Не в сердце. Там одни любимчики. И у них Эдипов комплекс (24). А нас эта матушка посулами завлекла, мать твою в…!

– Да, милок… – Учителка, видать, уж давно согласилась с жизнью, последний урок усвоила.

– Где ж вас так садануло, мамаша?

– Что тебе сказать, милый?.. муж мой с молодой спутался… Ладно, не я им судья. Но дети… дети-то за ним руку потянули. Все меня бросили, сынок…

– Ничего, мамаша, родина вас не забудет

Старуха мелко, исподтишка хихикает.

– Она меня не замечала никогда…потому… потому, что нет её вовсе, глупости всё…

Нет ни сил – откуда ж им взяться, милующим? – ни желания – пожалеть её, старую, никудышную, – и нелепая шляпка с пером тает и тает в тумане глаз, скрипучая карга необратимо растворяется в исходе городской улицы – в развитом октябрьском тумане, неизбежном, как смерть.

Сквозь невидимые щели в окне (в памяти горящем) птенчики скрипки продираются; налетают, стайка за стайкой, садятся на душу, царапают коготками…

– Ты чё тут шоркаешься, быдлан?!.. – Лязгнула, захлопнулась кованая калитка – плотный молодец из комсомольского питомника рванул закрученный отворот куртки, вытряхивая из неё замороченное существо, – детёныши скрипки упИсались, напуганные, притихли. – Ну, чмо (25), отвечай!

Как ответить?.. Быдлан и есть быдлан. И, хоть и не чмо, мямлишь:

– Просто гуляю…

– Гуляй подальше! Вали отсюда. – Значок оперотрядника – щитомеч – с лацкана кожаной куртки (от Дурбицкого и Дорожбинского (26)) нацелен в солнечное сплетение.
– Я иду, я иду. Валю.



Туман разворачивает объятия перед неофитом судьбы, недорослем полновозрастным, книжником косноязычным.

Содрогнись, виола, всем телом, струнами натянутыми задрожи! И – отпусти их, ослабь, чтобы выжить: есть ещё нужда в тебе.

Но – не гордись. Есть и другие источники – неиспиваемые, неисчерпаемые, неиссякаемые: бормотуха, водяра, чимер (27), опиум – для народа всё, для человека. Пусть горбатится по четвёртому разряду на судоремонте (нефтепромысле, в коровнике и проч.), принимает свои сто пятьдесят – четыреста – и вали он к… к своей матери, гегемон обгаженный.

А вы, господа, слышите?

Г о с п о д а, е с л и к п р а в д е с в я т о й… (28)



Двинуться (29) половиной флакона – и к бумаге.

И – в подвал пятиэтажки, к теплотрассе, во хлев ко свиньям. И вот провозглашение: вас тоже туда, господа! Под ноги! Поваляйтесь, жирные черви жизни…

А на ногах – кто? Другие господа, трезвенькие? Умненькие, новотипные…

Голова гудит – баланда в котелке на плечах варится. А консервы съедены. А хочется мясца…


Значит, взбунтуйся против судьбы, стань между пастью подвала и алчным туманом, сопляк. Ожидай. Выжидай. Товарищем быть – противно тебе, господином – стыдно. Ангелищем, супругом ангелицы, быть не дано: там шик, там роскошь, там школа (даже флоксы растут по расписанию), высший класс de maman.

И всё везде чушь и выдумка, как сказала – приговорила, пригрезившись, как бы выдуманная учителка жизни, подмигнув закисшим глазом, всё ещё острым, несмотря на старческую катаракту. Жизнь – она была и прошла. А старуха – та прошла и вроде не было её.

И сакраментальный вопрос: был ли мальчик, мятущийся возвышенный оборванец? И был ли он когда-нибудь мальчиком?

Была ли скрипка, коль никому не понадобилась её тягучая, тягостная внутренность?

Были-есть похоть, скотство подлое, подвал.

…Ангелица, покачиваясь на аккордах восторга, выплывает из дома, нарочито неказистого, и, метая блики лакированной сумкой, поигрывая мякотью в джинсах, – на улицу.

– Эй, привет, подруга!

– Оп-па! Это никак ты? Откуда ты?

– Не знаю, неважно… Наверно, откуда все. Ты чего остановилась? Иди сюда, поближе.

– Что, соскучился? – Улыбкой прикрылась. Но – обёрнутый смехом, звонким, точно блёстки станиоля, кокетливо сверкнул другой, невысказанный двусмысленный вопрос: проголодался?

– Да. Иди сюда… Подойди же, на минуту.

В ответ она швыряет мелкую монету к ногам нищего просителя:

– На минуту можно.

И приближается. От одного прикосновения – жизнь можно протянуть.

– Ой! – Вскрик неожиданным наслаждением пронизывает её утробу, кисть имитирует попытку высвободиться из грубой возмужавшей руки, а тело – волосы вроздымь! – увлекается мужской страстью – грудкИ крикливо подпрыгивают. – Куда ты, сумасшедший!..

В подвал тебя, ангел, в преисподнюю! Больше некуда…

Больше никудА

М и р д о р о г у н а й т и н е с у м е е т… (29)

А быдлан неприкаянный – подавно…

– Во дурачок… А место какое пикантное!..

Запах пыли дразнит ноздри, как перед бурей. И синева сгущается – перед торжественной грозой. Молния, сверкнув, освещает две фуфайки на лавке – чужое ложе, многократно отполированное постояльцами, – и пронзает судорогой молодую плоть, отверзая родник радости.

Золотой льётся дождь.

Жадная данаида лаодикийского времени (30) в мгновение ока открывает левое око, ошпаривает адским кипением весь пыльный, закопченный приют любви.

– Ну, ты доволен? – Как будто наручники щёлкнули.

И сковала мир глухая, непроницаемая тишина, усиленная безнадежным камланием, вяло текущем из какого-то далёкого коммунального двора: дитя человеческое, чужой ребёнок, возносит молитву неизвестному богу, – и – контрапунктом к плачу – расчётливо дерущий голос вгрызается в душу:

– Ладно, довольно с тебя. Благотворительный обед окончен.

Шаткие бетонные ступени полуденного рассвета – и похмельное пробуждение в постылое время, и тошнота бессилия, и что-то ненужное, бесполезное для деторождения бесцельно бьётся о бедро, точно рыбина, издыхающая в лодке.

В общем, картина передвижника «Приплыли».

Угрожающе светлеет и светлеет. Светает. Туман до поры отступил от города, но куда идти – неизвестно.

– О, кого я вижу!.. – Выкинутая рука – как праща: девица роста баскетболистки швыряет глаз в голову подружки, в растрёпанные волосы. Тренированный прищур подсекает добычу: – Ба, эт‘ ты, милая? Ты ж украшение всех компаний! Что с тобой? ВидОк – ведьма позавидует.

Украшение, прилежная послушница высшего класса, чудо-юдо – дорогая до дрожи навзрыд – ходульными фразами небрежно пинает падшего:

– Ну что ты прицепился! Пшёл на… в свой рогатник (31).

– А чего? Пусть остаётся. – длинноногая фурия прихватывает рОга (32) взглядом и – смешком по щеке: – Пусть расскажет, как вышел из народа, впечатлениями поделится. Ты погляди на него, как он щурится, котик блаженный. Так интересно, никогда таких не видела… Эй, куда же ты?

Куда, куда… Куда-нибудь – блаженство излить…

====
(1) из тайничка (арго).
(2) нагрянул (арго).
(3) Здесь: лагерный контролёр (арго).
(4) очень тихо, почти неслышно (итал.)
(5) усиливая (итал.)
(6) Герман П. Марш Сталинской авиации.
(7) Надпись над повторяемой фразой при первом её исполнении (итал.) Здесь: первое произведение.
(8) Из стихотворения Александра Блока «Я неверную встретил у входа…»
(9) отлично! восхитительно! (итал.)
(10) Из повести Н.В. Гоголя.
(11) По-видимому имеется в виду один из фигурантов подпольной молодёжной организации на Донбассе во время Второй мировой войны.
(12) Широко (итал.)
(13) Мама (франц.)
(14) То есть учащегося профессионально-технического училища (ПТУ), готовившего работяг для промышленности и агропроизводства.
(15) оторванный, отделённый (итал.) – музыкальный штрих, предписывающий исполнять звуки отрывисто, отделяя один от другого паузами.
(16) Песни Песней, гл. 6, ст.1.
(17) Подбодриться (арго).
(18) Букв.: прекрасноголосая. Муза эпической поэзии и красноречия в древнегреческих мифах.
(19) А.С. Пушкин. Вакхическая песня.
(20) От греч. – плечо и – нести. НарАменник, нарАмник (от ст.-слав. рамо, двойственное число: рамена – плечи) – принадлежность богослужебного облачения православного священнослужителя.
(21) Евангелие от Матфея, гл 8, ст. 20.
(22) По мотиву Песни песней, гл. 6-7.
(23) Здесь: потешной, смешной (арго).
(24) Понятие, которое означает бессознательное сексуальное влечение ребёнка к родителю противоположного пола, сопровождаемое ревностью к родителю того же пола, что и ребёнок, и даже несознаваемым желанием смерти этого родителя.
(25) Арготизм. Насколько известно издателю из собственного лагерного опыта, – это человек, который «чмокает», то есть сексуальный извращенец пассивного склада. Есть и другое толкование: придурок, то есть человек, сотрудничающий с лагерной администрацией с целью получения выгодных должностей (например, хлеборез на кухне).
(26) Призабытые советские государственные модельеры.
(27) самогон (арго).
(28) П.Ж. Беранже. Безумцы (Les Fous). Перевод В. Курочкина.
(29) Там же.
(30) Откровение св. Иоанна Богослова, гл. 3, ст. 14-15.
(31) профессионально-техническое училище (молодёжный жаргон).
(32) учащийся «рогатника» (молодёжный жаргон).



ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

В СПЕЦМОГИЛУ
«И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем…»
Экклезиаст, глава 2, стих 17

Интересно, что делает человек после смерти?

Кто знает… Смертному знать не дано, а посмертный тайну границы хранит глухим и неприступным, как сторожевая башня, молчанием. И, как знать, может быть, оно и есть залог потустороннего бытия, ведь – открой лишь ушедшие свою границу – наши роющие и пронырливые ходячие мертвецы устроили бы им весёлую жизнь.

А так ¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬– лежит себе внешне спокойно и помалкивает. Что он может поведать, отошедший?.. Кто услышит его откровение технофицированными ушами – душу молчаливого скальда, погребённого памятью?

Компьютер может сварганить музыку, но музыка, от века сущая, – не от компьютера и недоступна ему.

Только ребёнок может услышать покойника. Потому что пришёл из вечности. И потому прост, мил, ничем не подпорчен, и улыбка его неподдельна. Но ребёнку не до покойника. Тебе уже (или всё ещё?) не до того. Ты всё ещё малец и – касанием ручки по бумаге – плывёшь по течению бытия в спасательном круге наивности, жируешь и жиреешь на иллюзиях, на эрзацах существования, портишься, гуляешь и выгуливаешься в пацана… и со стайкой себе подобных, убежав от учительницы жизни, болидом разрезаешь дымку утра, влетаешь резвым окуньком в туманную державу тлена, бьёшься в невидимую преграду и застываешь перед склепом – подобно изваянию над склепом.

Тебе не холодно, писатель?

Арка входа, выложенная из штучного известняка, – точно щербатые от времени зубы, устрашающе украшающие разинутую пасть.

Дальше – тайна, и потому страшно.

Кто-то вроде бы шепчет оттуда, из тьмы, – понятно что и не понять о чём. И, будто в тигельке алхимика, творятся превращения – шепоток переплавляется в мотив и проливается через край из чаши амриты (1). И безжизненное бессмертие качает мелкую рыбёшку между жизнью и смертью. Как бы в лодке Харона (2). Как улов.

– Чё стоишь, как елдан? (3) Где фонарь? – Тычок в плечо погружает тебя в стоячий туман.

– За… забыл… – захлёбываясь.

– У, шас как дам по бестолковке! – Не кулаком – учительным голосом вожак стаи с размаху бьёт по голове.

Политурок беспредела, первый, – по детскому лбу. Краем, краешком выцарапывает неглубокую, но выразительную ментальную бороздку. И прекращается: к паханцу подплывает другая рыбёшка, чуть покрупнее и поугодливей, льстиво звякает в ухо:

– Свеця есть. То-ольстая!

И начинается сошествие.

Выхваченный свечой из темноты – пустыми глазницами, всепоглощающим ничем, пытливо смотрит на тебя череп. Гремят под ногами берцовые кости.

Вожак – от жуткого восхищения рыжие волосы на затылке шевелятся – роняет оторопело:

– Большой начальник, наверно, был: …гроб какой огромный…



Ну, что – свело пасть? И пальцы?

Ну-ка, «Росинка», блудница любезная, подогрей дряхлеющую плоть.

Могильный хлад под дых дохнул, понеже ты теперь уже парень и спускаешься в суд.

Ещё глоток. Бальзам, а не лосьон. Дрянь, конечно, но такая сладкая! Как ангелок, дочурка государева мужа.

Пиши: пропало.



Итак, лестница, приставленная к воронку, уже не дрожит. Теперь уже наплевать: теперь – одиночество. И продираясь сквозь людскую гущу, можно быть на отшибе. Но быть – можно, хотя по обе стороны двумя боевыми порядками – два фланга сытости, орущие морды – оружие пресыщения.

И никаких зверей выпускать не надо: ЭТИ управятся быстрее.
Ч у д и щ е о б л О, о г р о м н о, с т о з е в н о, и л а й я й... (4)

Жертва нужна, жертва!

Темно в глазах от многоголового неуёмного желания. И никакого просвета. Впереди – разинутая парадная дверь дома политпросвета, за ней – сумерки.

Девять ступенек из красноватого гранита угнетающе символичны. Тяжкое, как у Сизифа, восхождение… нет-нет – сошествие, злорадное мазохистское облегчение. Вот бы прямо здесь, в затемнённом коридоре власти, потешить напряжённую плоть – облегчиться мощной струёй на мраморные изразцы, в раскрытые зевы багровых драконов!..

На Ахероне (5), знать, есть водовороты и пороги, ибо… Ибо впереди идущий цветной мусор (6) спотыкается, будто кобыла, на ровном, плитка в плитку, месте. И матерится – грузчик позавидует. Другой, за спиною, ржёт.

Предбанник – пыльная архивная каморка – нисколько не похож на выгородку, возведённую зодчим «Божественной комедии» (7) в преддверии… Царит другой дух – бумажного тлена и мышиного помёта.

– Садись. – Толстая усатая пифия (8) в милицейской лепнюхе (9) и потёртых шкарах (10)указывает на табурет у забранного решёткой окна.

– Сиди. Надейся и жди. – Другой мент. Образ нечистого животного являют пухлые щёки и складчатый подбородок.– Сиди, дорогой ты наш работодатель, а я пойду узнаю, как там дела… как твоё дело узнаю.

И – прострация. Исчезает существо времени – телесное существование: минута (или день, или год) растопленной смолой проползает мимо каморки.

L’ un… seul… Deux… la paire, la couple… Trois… il n’ est pas… mon pêche, ma grappe de raison…(11) – Дурацкие, псевдодворянские, тёмные кромешные слова кружат в пространстве головы. Как мякина, отлетевшая от зёрен. И зависают, обречённые на бессвязность, беззавязность, бесплодие.

«Значит, пустая голова. – Нечаянная мысль. – Но если такова мысль, если есть мысль, то что-то есть в черепе, что-то е с т ь… А в том, что в склепе, чтО было?»

Успокойся, дурачок. Упокойся. Вот идёт дядя мент. Он тебе расскажет. А другой, который поджидает тебя, как чёрт грешника, ну, скажем, тоже дядя, он тебе укажет, щедро так накажет – мало не покажется.

Какое богатство абсурда! Интереснейшая версификация мякины. Это ты, малец, мякина, соринка в хаосе вселенского сквозняка. Шелупонь плюс шелупонь, и ещё, и ещё, копи до поры, синтезируй. Твой час придёт, слово на тебя сойдёт – самовыразишься какой-нибудь крылатой (а скорее, ходульной, хромой) фразой. Как маргинал, ставший классиком после изречения, накрывшего своими крылами всю ойкумену:

П Р О Л Е Т А Р И И В С Е Х С Т Р А Н, С О Е Д И Н Я Й Т Е С Ь! (12)
Кхи-кхи (от подвала достался кашель), а м у с о р – сор? Вот этот самый дядя мент?

– Пошли. – Он приглашает. – Будут тебе яйца выкручивать.

И опять коридор, и яркий мертвящий свет учащённо бьёт по вискам. И жалит гуденье ос, нелепое, потому что – зима, и устрашающе таинственное, как фантазия на тему «Фауста» (13), предваряющая ритуал захоронения.

В политпросветном зале начинается отпевание с поминанием имени, уличного титула и небывалых заслуг. И вместо медали на подушку – клеймо на душу.

Апофеоз мистического действа живых, во плоти, вурдалаков. Гладко причёсанных, ненавистных.

Благообразный и добродушный от полноты и возраста судья, вопросик за вопросом, заламывает руки, ухает обвинениями по печени, по почкам, чтоб – никаких следов. Не успевает добраться до детородного органа. Сановный папенька терпилы (14) с высоты положения проект приговора выдаёт:

– Ему не место на земле!..

– Да? Мне среди вас нет места. Но жить – я хочу. Жить. Не по вашей бухгалтерии. Не так, как вы. Не так, как вы все учите.

Ой, не то ты сказал, парень. C’ est tout (15) – твоё последнее слово. Про себя.

– К сожалению, жизнь мы тебе оставим. – Непонятно родственный, родной голос являет судейское великодушие: – Закон не предусматривает высшую меру за твоё преступление.

Зал назойливо гудит недовольством. Судья, невольник ситуации, бросает ему поживу:

– Мне приходится разъяснить всем участникам процесса (как потерпевшим в том или ином смысле), что высшая мера для подсудимого стала бы лучшим исходом. Но для общества этого недостаточно: он не прочувствует наказания. Одно мгновение – не наказание. А вот день за днём – годы и годы безвылазно – это то, что нужно. Всем без исключения.

Кивалы-транвеститы (16) по правую и левую руку от судьи покачивают бестолковками (17) вверх-вниз, вверх-вниз.

Ах, какой пассаж!..

Кто его помнит – какой? Ничего особенного – как бы стакан прохладительного за серпасто-молоткастые гроши. Один на всех. Чтоб остудить пыл почтенной публики, а далее – отечественная жвачка (только словесная: другой ещё не придумали): ущерб достоинству, психике и прочему здоровью единственной-у-родителей дочери. И судья пустыми глазницами напутствует (и встречает) нарушителя – п р е с т у п н и к а невидимых границ, понятных всему народонаселению, – внутренних границ чуждого о т е ч е с т в а, – наглеца, преступившего рубеж сто первого километра. И где? В городе, где его как родного приютило государство.

Господи, куда ты взираешь?! Смотри: сон совести породил судное чудовище.

Ч у д и щ е о б л о, о з о р н о, о г р о м н о, с т о з е в н о и л а я й (18)

Поживившись помином, рой жалящих разлетается по гнёздам. Судья по-отечески сокрушённо качает головой. Руки собирают бумаги на столе, а в глазницах завязь глаз шевелится, влага рождения выступает.

Видимость?

– Ты не расстраивайся, парень… – Судья вздыхает, приближается к позорной скамье. – Хочешь, я переговорю где надо, и тебе сделают хорошую колонию?

– Да мне всё равно. Хуже – быть не может.

Судья щёлкает пальцем – что-то включает внутри.

– Нет, с ы н о к, там тоже жизнь. Ты ведь кое-что уже успел увидеть. Зэки – они чем-то отличаются от нас, но – тоже люди. Как и негры… Одну женщину, бывшую осуждённую, я близко… знаком был с ней. Душевная женщина, но… Но каждому в этой жизни место отведено.

– Мне нет места на земле, гражданин, судья.

– Найдём тебе место, парень. Не на земле, так под землёй. Камень поедешь добывать, не философский, конечно. Но, думаю, помудреешь…

Конвоиры – молчат. Сфинксы. Мордами внимают пустым тёркам . Улучив паузу, переминаются с ноги на ногу – как бы подталкивают судью: давай поскорее, всё, он уже не твой – наш, он теперь полноправный зэк. Ха-ха, полнобесправный.

– Подождите. – Судья отмахивается. – Служба всё равно идёт. Отпусти вас раньше – водку пойдёте жрать до упора.

– Так, что дальше некуда. – Новоиспеченный зэк – по-волчьи вскидываешь глаза на мусоров.

– И ниже некуда. – Судья соглашается и в развитие темы: – Ниже свинства опуститься невозможно.

– Под, землю, гражданин судья.

– Да не хорони ты себя, парень…

И судья, очередной наставник, растекается мыслию по корявому древу собственной биографии:

– Чтоб выжить, надо, как я, надо на время забыть себя. Надо загнать себя внутрь, только не в сердце – в печёнку: своё честолюбие, гордость, притязания. И быть как все. А иной раз и ниже другого – того, кто посильнее тебя, – и ждать своего часа. Я, ты думаешь, как начинал? В колонии, питомцем чекА…

Ишь ты какой! Нравоучит как! Зачем ему этот зэк, один из тысяч, – отверженный, предназначенный к погребению в памяти? Что, делать больше нечего? Ехал бы домой. Или к девочкам – расслабиться после напряжённого трудового дня. А он украшает своим присутствием позорную лавочку, сострадание предвкушает. ЧуднОй судья, нетипичный. А может, архетипичный?

– …В колонии всё общее у нас было. И Ленин был общий. Один на всех. Только у меня его было больше, чем у других. Когда надо. И этим я их срезАл. Я тебе популярно объясняю, чтоб ты понял, как я рос. Это не значит, что я Лениным швырялся направо и налево, нет – я его берёг на крайний случай. Как последний и самый острый аргумент. Потому как у поэта сказано:

Л е н и н б ы л и з п о р о д ы р а с п и л и в а ю щ и х,
О б н а ж а ю щ и х с у т ь в е щ е й… (20)

Я бы добавил: и людей. Вот этому у него стОит поучиться!.. Однажды я нашего старшОго наповал сразил и раскроил. Он был на два года старше самого старшего из нас. И жил сноровисто, лучше нас. Умел. Как-то шефы из племсовхоза булочки нам привезли и два бидона сметаны доставили для подкрепления подрастающей смены. Так наш вожак полбидона припрятал. Потом пригласил меня. Я когда сметаны наелся, в голове у меня прояснилось: не по-ленински старшой поступает. – Судья скромненько усмехается… – Он сметану эту у себя в ленкомнате держал, будто это белила в банках, краской банки снаружи пообмазывал. Ну, я подговорил кореша своего: он с вожаком в натянутых был, – и когда у нас показательный ленинский урок проходил, он снял банку с полки, открыл и надпил из неё.

У всех языки отвалились. От аппетита. А может быть, от изумления.

«Ой, как вкусно!» – Кореш аж облизнулся. И всем дал попробовать.

Ну, покушали сметанки – и вожака раскусили. И собрание устроили: все же собраны были, – урок завершили и решили: отправить старшого на кичман (21) – было нам такое право дано. Именем Революции, именем Ленина... но я прямо сказал товарищам, что, хотя вожак и не по-ленински поступил, потому что Ленин свою пайку таким, как мы отдавал, мы должны бороться за человека и дать ему возможность исправиться.

Мы приняли новое решение: на место старшого избрали достойного и принципиального. Меня. СтаршОй, бывший, стал потом у меня правой рукой. А мой давний кореш – левой, так сказать. Так-то вот…

Лениным, я тебе скажу, надо умело пользоваться… Хотя… что это я?.. Он тебе там не пригодится. Там другие авторитеты, там – понятия, но метод, но метод! Возьми на вооружение. Острее топора, острее финки. А когда надо – отмычка безотказная. Любую душу и любую дверь откроешь (я имею в виду: в любой кабинет администрации). Очень даже советую тебе воспользоваться. Как отец, можно сказать…

– Понятно, гражданин судья… Вы на верную дорогу выводите меня. Как отец. Мне люди говорили, что отец меня когда-нибудь разыщет, на путь истинный наставит и в люди выведет, на большую дорогу. Спасибо. Но скажите, вы хоть понимаете, что я ни в чём не виноват?

– Ох, наивная молодость! Все мы виноваты, каждый понемногу, а кое-кто помногу. Твои шалости на два-три года условного тянут, не больше. Но ты стал жертвой морали: она мстительна, общественная мораль.

– А что, без неё нельзя?

– Нельзя… сынок. Только святые и покойники аморальны. Остальным – кушать хочется. Других. Чтоб достоинство своё поддерживать. Им птичка попалась. И ощипали её, и поджарили, не зная, что она несъедобна. Она – феникс. Ты слыхал о такой?

Конечно, слыхал. Азы патриотической орнитологии уже давно пройдены. По-своему. И – вот ответ на вопрос, обратка:

– Какой там, на… феникс!..

– Не матерись, парень. Мат от меня рикошетом отлетает и бьёт по матюгальнику. По фейсу. Принудработой, по меньшей мере.

– Ладно, шеф. Сказано – сделано. Пойду я туда, куда вы повелели… Ой, ты родина, мать – сыра земля!..

– Будь здоров, малый. Скорейшего выхода тебе.

Да? А где он, выход? Из тюремных врат, наверно, есть. А из ада… из земного… и – из-под земли?



C’ est le passage! (22) Коридор протянулся к склепу. Что там?.. возвращаешься туда, откуда пришёл, – в персть земную.

C’ est le passage… Деревянные лавки непрухи (23) (и внеплановой порки), и все куда-то прутся, лезут, суетятся, и каждый кружит вокруг ближнего – прихватить, оприходовать! Подчинённый коварному замыслу однообразно костюмированный бал. И правит его незримо присутствующий умелый, затейливый режиссёр, сияющий торжеством: плотоядными ухмылками щетиной обросших лиц, оскалами, гримасами – отблесками былого архангельского величия.

Локти и кулаки, проклятья и плевки, бацилла (24) и кишки (25) – всё в обороте: ты мне, я тебе.

C’ est le passage… Пассажиры (26), как вечные студенты, текут куда-то, не зная куда и зачем. Чему их только история учит, чему учит опыт предшественников – старых наставников, жирных и дряхлых?

C’ est le passage… Мелькают хаты (27) и лица, купе и шурши (28). Прибывающие и отбывающие томятся в тесных анклавах человеческого отребья, и всех безысходно несёт нелёгкая, оставляя на почках и печёнках неизгладимые впечатления от ухабистых тактов – этапов нескончаемого пути. Исполнители – в экстазе, какофонию беспредела творят ударные инструменты: анальгин, аминазин, паркопан, димедрол (29) . И тряские воронкИ, и колёса столыпиных, грохотом и скрежетом бьющие из-под пола по головам.

C’est le passage, c’est le paisage…(30) Пейзаж соцреализма, то есть реального социализма. (А призрак так и бродит где-то по Европе (31).) Развивая ускорение, поезд проскакивает сто первый километр. Сквозь щёлку над забелённым окном из столыпина видна южная унылая пора – очей раз-очарованье: (31) неприлично голые корявые акации, дебильно-улыбчивые счастливые пейзанки, лузгающие семечки у малёванной фекалиями скотофермы, а дальше – степь да туман. Туда, продолжая после поезда движение, резвый воронок стремится. Подпрыгивая на выбоинах, душу вытряхивает, мозги вышибает. Призрак поэта рисуется в сумрачном спёртом воздухе:

С т о г о и м у ч а ю с ь, ч т о н е п о й м у,
К у д а н е с ё т н а с р о к с о б ы т и й… (32)

Гуп-гуп-гуп! – Ложноклассический рок – сквозь утреннее многоэтажное, как мат, однотонное, как тоска, нагромождение камня. Наваленные на лавки тени гремят костями, отмечая промежуточные итоги ремонта пути. Костяшка туда, костяшка сюда – как на счётах жулика из бухгалтерии, своё он не упустит. Контора пишет победные реляции. И премиальные: можно с удовольствием любить жену (если кумА неблагосклонна) и наваристый борщ с говядиной и сахарной костью, можно дарить коро(ле)ве спецотдела французские духи за 15 р. 50 коп., положив червонец сверху фарцовщику.

Гуп-гуп-гуп! Ба-бах! Приехали, привал. Карантинная пристань. Пристанище. Приплыл ты, окунёк на сто первый километр – на свой. За двести вёрст от пристойного города.

Неуклюже и тщетно пытаясь подражать породистым немецким овчаркам, гавкают за вратами беспривязные ментовские дешёвки. В этапный омут заплывает рыжая фея пустыни – fata morgana (33) с обвисшими ягодицами, подобранными партикулярной, в морщинах, юбкой. Глубокомысленная философская складка подчёркивает нависший над влагалищем живот. Грудей, почитай, нету – за ненадобностью.

Заботливый экспедитор (заботясь о повышении по службе) из рук в руки, подушно, передаёт фее папку за папкой. Омут оживает, течёт, во врата впадает. Как Стикс (34) . Крутится на шмоне (35) в очистном сооружении, всплывают реквизиты бренного мира: тряпки, расчёски, бритвенные лезвия, зубная паста, туфли – и поток, растекаясь на три рукава, успокаивается в отстойниках (36).

Ложись пока на дно, окунёк, и смотри в оба, чтоб не задохнуться. Окно, предполагаемое за баяном (37), навевая лёгкий флёр приемлемой жизни, коптит светом, как лампада в изголовье покойника. Люди – семь человек, – ставшие зэками, расположились на двух железных нарах и зевают. Будто перед летальным исходом. На стенах – фрески соцреализма. Сюрреалистические. Техника – изысканная, доведённая до дьявольского совершенства: не акварель, не темпера, не масло – баланда, харкотина, сопли, сперма.

Покой и воля (38). И классик, не востребованный к параше, – полкнижки. И классический сюжет грехопадения по-содомски панорамно разворачивается во всю нару у противоположной стены.

Двое подталкиваются остатками сала.

– Кла-асс… – Плюгавенький новобранец (который слева) тянет лунатическим фальцетом. – Лучче, чем е
…….
.

– Да. – Другой, прыщавый, вторит ему. – Только сладкого хочется. Ужас, как…

– И мне. Давай так: ты мне, я тебе.

– ЧтО я тебе? У меня ни сахара, ни повидла.

– ЧтО сахар! Сахар у меня есть. А у тебя… ты сам – как сахар. И ротик у тебя, губки… ну… как се... ...ль.



Проглотим и это. В помутневшем фанфурике – последний глоток. Только б не стругануть (39), только б не сбиться на мизантропию. О мёртвых – помолчим.

Передохнём, скрипка, пока… устроятся на месте… Чуть не сказал: на месте жительства.

====
(1) Согласно индуистским поверьям – чаша бессмертия.
(2) В греческой мифологии – перевозчик душ умерших через реку Стикс в подземное царство умерших.
(3) детородный орган (арго).
(4) Эпиграф к книге «Путешествие из Петербурга в Москву» А.Н. Радищева. На современном языке: чудовище тучное, гнусное, огромное, стозевное и лающее.
(5) Древнее название реки в Греции (река скорби), пробегающей в своём верхнем течении суровую, дикую и гористую местность, затем проходящей через узкое и мрачное ущелье, но вскоре исчезающей в озере-болоте. Вид потока, протекающего между отвесными, как стены, скалами и часто теряющегося в тёмных безднах, был причиной народного верования греков, что здесь находится вход в преисподнюю.
(6) милиционер (арго).
(7) Имеется в виду «Комедия» Данте Алигьери, в частности «Ад».
(8) В древней Греции жрица-прорицательница.
(9) пиджаке (арго).
(10) брюках (арго).
(11) Один… одинок… Двое… пара, чета… Трое… нет… мой персик, моя гроздь виноградная… (франц.)
(12) Маркс К., Энгельс Ф. Манифест коммунистической партии; Минский Н. Гимн рабочих.
(13) Речь, скорее всего, об опере Шарля Гуно.
(14) потерпевшей (арго).
(15) Это всё, хватит (франц.)
(16) Кивалы (арго) – это так называемые народные заседатели. О них, принимавших участие в судебном заседании лишь затем, чтобы согласно кивать на любое изречение судьи, автор отзывается как о людях нетрадиционной сексуальной ориентации.
(17) головами (арго).
(18) «Чудовище тучное, гнусное, огромное, стозевное и лающее» –так можно перевести на современный язык эпиграф к книге «Путешествие из Петербурга в Москву» А.Н. Радищева.
(19) разговорам (арго).
(20) Из поэмы А. Вознесенского «Ленин в Лонжюмо».
(21) в тюрьму (арго).
(22) Вот проход (франц.)
(23) невезения (арго).
(24) сало (арго).
(25) одежда (арго).
(26) Здесь: заключённые (арго).
(27) камеры (арго).
(28) пространства между нарами и каморки, приобретённые у администрации в личное пользование – за взятки (арго).
(29) Иноназвания инструментов избиения.
(30) Вот проход, вот пейзаж (франц.)
(31) Намёк на фразу из «Манифеста коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса.
(32) С.А. Есенин. Письмо к женщине,
(33) Fata Morgana – фея Моргана, по преданию, живущая на морском дне и обманывающая путешественников призрачными видениями.
(34) Одна из двух рек подземного царства в древнегреческой мифологии.
(35) обыске (арго).
(36) карантинных камерах, где содержатся новобранцы, прибывшие в лагерь (арго).
(37) железный занавес на решётке окна (арго)
(38) Намёк на стихотворение А.С. Пушкина «Пора, мой друг, пора».
(39) вырвать (о рвоте – арго).




ОТСТУПЛЕНИЕ ВТОРОГО ПОРЯДКА. В МОГИЛЬНУЮ ЛИРИКУ


ЖЁЛТАЯ ОДУРЬ

Старые зэки долго болеют,
тихо лежат и тихонечко блеют.
Тихо струится в парашу вода,
муха ползёт по окну никуда.
Новорождённый (двухтысячелетний)
я, приторчав от безделья и лени,
думу в ноздре ковыряю перстом…
О, несказанные дли под крестом! (1)
Как не бывало обильных вливаний:
за Корвалана (2), за жертвы в Ливане (3),
и пятилеток родных громадьё,
и перспективу… А мать бы её!..
Нет построений и нет поручений,
нет нарушений и нравоучений.
Клизьма марксизьма мозгам ни к чему:
что в них осталось, и сам не пойму.
Слушаю воду и муху – вполуха.
Всё успокоилось. Тихо и глухо.
Нет ни побудки, ни пошлых трудов –
жёлтая одурь и серый дурдом.
Лишь мертвецы в полумраке белеют
и не нудят, не скулят и не блеют.



ПРИХЛОПНУТАЯ ДУМА

Паечку съев, ковыряя в носу,
Вынул я думу за сало и суп.
Дума взлетела и села на лоб.
Я её сразу ладошкою – хлоп!
Ты мне, шальная, чело не тревожь.
Есть у нас партия (4), есть у нас вождь.
Есть мавзолей, кагебэ и цекА.
Есть кому думать за всех нас.
Пока.

/Две купюры – ввиду того, что на сайте весьма распространена так называемая христианская мораль/


В с ё х о р о ш о, п р е к р а с н а я м а р к и з а…(8) Всё, всё, п’ятипалая… музыкальная. И скрипки не надо. Всё х……во.



Но поздним вечером скука, что твой паук, опутывает. И что-то внутри повизгивает, бьётся, как муха в стекло.

Третьего дедушку сорокапятилетнего вынесли вперёд ногами. И ещё одного обмыли холодной водой, до завтра дойдёт, и тоже вынесут. Этому едва за тридцать зашло, но парикмахер к нему не подходит уже месяц, и он оброс грязно-белой бородой. Цвет врачихиного халата.

У неё два халата, у врачихи. Один для обхода, для обихода, другой для приёма. Интересно, кого она принимает в нём, иссиня-снежном?.. Как идёт по коридору, полы на мгновение расходятся, светотень вспыхивает-потухает в этом зеве, что-то будто подмигивает из него… И кто-то ведь кормит его, это что-то, будто в клюв из клюва. И кормёжкой сам наедается досыта…

И т.д., и и т.д.

Вот этого, с меловой бородой, завтра вынесут и вместо него положат другого, с такой же бородой, и т.д. и т.п., а потом и врачиха другая появится. Такая же стерва, в таком же халате.

Зачем жизнь?.. Зачем жизнь в этой жиже, кишащей наразличимыми червями? Был червь (хоть господин-товарищ, хоть бес-на-побегушках) и будет червь. Какая в том разница, что другОй?

Державинским Богом не станет (9).

Червь.

И ещё меньше, меньше нуля, меньше, чем -1. Корень из –1 … (10)

Зачем?.. Другая единица – та же единица. Перемешай десяток школьных палочек – их останется десять. И где какая?.. Десять. А если тысяча?

Кишит жижа в скопище достижений. Крохотных, ничтожных в печальных глазах Творца. Огнедышут паровозы. Пашут воду теплоходы. Нависли над венцом творения чугунные колосья изобилия. Возвысились башни и колоссы в Рио, в Париже, в Останкине – куда до них Вавилону! В буклетах и альбомах, в телешоу – знаки людей без людей. И между ними – черви человекоподобные.

Где ты, образ Божий?

Вот Клаптик. (На кровати? На скамье на бану? (11)) На наре валяется. Пальцы шевелятся, сжимаются, будто фанфурик оглаживают. Раскрытый рот храп извергает. Вчера браток принёс ему червонец, Клаптик у лепилы укол ширки (12) купил и потом ностальгией дышал, про деда-прадеда прикалывал.

Их фамилия на Кубани укоренилась с екатерининских ещё времён. На предгорье кавказском. Предок – из казаков, простой мужик, не князь. Но конь у него был. И этим конём, савраской, сволОк он с неудобья все камни – на три дома и на ригу хватило. Неудобь полем сделал. Потомкам (и в потомках) осталось оно Киндратовым полем. А рядом – Савин луг, от предка помоложе, Киндратова внука. А ещё – Ониськина кладка через ручей, Климов перевоз через реку, Остапова баня.

Двенадцать поколений отошло по Киндратову полю в вечность. А тринадцатое обсаднилось, а затем и расшиблось о неподъёмные камни преткновения: колхоз, голодуху, войну и разруху, – разлетелось по миру людишками-осколками. И один вот посеялся на чёрной человеческой пади.

Клаптик. Лежит на казённой наре, не чует, как тянет затхлой мировой прелью. Сладко спит, прихрамывает, скукоженный, живой убитый, обречённый мучительно вопиющей вечности.

Клаптик. Обрывок, оборванец… Детей у него не будет – и никто не узнает про Клаптика – кто такой, вроде и не ходил он по земле, ничто не напомнит о нём.

Бедный Йорик! (13) Как же должен завидовать тебе этот спящий! Тебя через много лет помянул могильщик. А Клаптику и этого не достанется: Клаптик – псевдоним.

Ну да он на это забил. И вообще на всё. На режим, и на зону, на шахту, на норму. Замастырился (14): напарник соскоблил у себя черноту с двух зубов, а Клаптик надрезал кожу на ноге, запихнул в надрез эту гадость – гангрена пошла. Клаптик на больничку выехал.

Вырвался из подземелья – в жернова боли попал. Стонал, зубами скрежетал, нехорошо сквернословил, матерился, лепила ширнул – успокоился, дурак счастливый.

Но не пропадёт. Пропащие не пропадают. Выйдет в мир, прилепится где-нибудь и опять за своё – за чтО любой ближний хватается, то есть за чужое.

Скучно, батюшки…



И С К У Ч Н О, И Г Р У С Т Н О (15),
И некуда деться, скрипка. Заглянуть, что ли, в зону?.. В первую…



…Да, намедни в шахту попика занесло.

В собственной церкви попался. Староста церковный накрыл, когда сей раб Божий (ленивый и лукавый) из Божьей десятины половину выкроил себе. Батюшка старосте не отстёгивал (16), и тот принципиальность проявил. И она дорожкой на зону обернулась – в шахту.

А здесь, б а т ю ш к а, не моги живота щадить, вкалывай день за днём.

Ну, два дня как-то протарабанил. А на третий поукладывал поп камешков полмашины да на камешек рядом присел. На напарника смотрит. И жалобно:

– Ох, отроче, призри на немощи мои старческие. Я тебе табачку отсыплю.

Ему на племстанции главной действующей особью служить, род скотский продолжать, а он: немощи.

– Что вам сказать, о т е ц? – Пацанячье, пэтэушное – сквозь усталь жизни: – «Танец с саблями» слышали?

– Угу.

– Так вот, кишка моя сейчас исполняет его. Она у меня агрессивная и руками управляет, кулаком. – Под нос попу: – Чем пахнет?

– Успеньем.

– Чем-чем?

– Ну, смертью…

– Правильно усёк… Значит, так, о т ч е: работа или смерть. Здесь не церковь. И не богадельня.

– А нельзя ли, отроче, иначе: работа за табачок? Твоя. У меня папиросы есть. Всадник на пачке, богатырь велелепный.

– Нет, поп, я до курева не жадный. Только салом кишка успокоится.

– Так помолись, отроче, попроси у Бога… Чего ни попросишь с верою, Бог пошлёт.

– Ну да. Ты, видать, всю жизнь молился, чтоб сюда попасть.

– Да не молился я вовсе. Похоть плоти обуяла.

– Так умерщвляй её, о т е ц. Чтоб не донимала тебя. Постись и работай, га-га… Работай и постись.

– Ладно, земляк (17). – Поп вздыхает. – Дам я тебе сала. Четверть фунта.

– Это сколько?

– Более ста граммов.

– Нет, о т е ц. Норма весит сто пятьдесят.

– Так я ж тебе помогу.

– Молитвой?

Поп молчит. Посапывает.

Кто тут что поймёт?.. Господи, если Ты есть, смотри: сидит мужик, здоровый, довольством лоснится, но никогда в поте лица не ел хлеб свой и, видать, не способен – в поте лица. А хлеб у него есть. И кроме хлеба, ещё и сало.

И стоит рядом пацан – и не пацан уж вовсе. Успел намаяться, повкалывать в подземелье за двоих, начитаться успел, чтоб жизнь прожить от Ноя до Брежнева, и любовь невостребованную выносить. И остался как перст. Ни с чем.

– Ладно, б а т ю ш к а, будь по-твоему. Пусть будет более ста граммов. Мне не в тягость помочь тебе. Только знай: не ста граммов ради. Хоть я не знаю, ради чего. Но пусть будет. Потому что не всё – гадость, хоть кроме неё, ничего не видно. Ты мне скажи, о т е ц, Бог есть?

– А то как же…

– Да?.. А ты почему есть, зачем?

– Дабы о Боге напоминать…

– Чем, б а т ю ш к а, похотью плоти?

– Дабы о Боге напоминать. Бог был бы как бы ничем, парень, – Его бы как бы не было, не будь человека.

– Да?.. – Пацан исследует попа. – Но зачем такие сложности: голод, война, грабежи, насилие, ну, и так далее?

– Это всё от лукавого, парень. Но нет худа без добра – человек растёт в испытаниях и, по-мирски скажу, тренируется.

– Ну и цирк… Весь смысл в самой тренировке… Мне один о т е ц читал стишки про Ленина: он суть людей обнажал. Цирк… анатомический театр. И этот театр сущность препаратора – мизантропа – обнажает… Я грешен, попче, грешен. Но скажи, тот, кто мою душу рассекает, пальцами ковыряется – чувствую, как он перебирает у меня всё внутри, хирург, следак (18), затем якобы, чтоб оздоровить, – он что, праведник? Или от лукавого?

– Что я тебе скажу, хлопче?.. Душа неубиенна. Но мир сей – ристалище. И правит им князь тьмы.

– Понятно, б а т ю ш к а. Непонятно – откуда взялся лукавый.

– От Бога – Люцифер, архангел. Но стал самостоятельным, чересчур самостоятельным. Он стал бы абсолютным властелином на земле, если б его Бог не сдерживал.

– Всё ты правильно рассказываешь, поп. И учителка в детдоме тоже аккуратно лапшу цепляла на уши. Как шары на ёлку. И сожрав курку, облизывалась. Как ты после сала. И папаша мой маменьке-зэчке правильно бестолковку вскружил, а сам слинял, что тоже правильно. И меня родина растила, а когда стал расти выше того, чтО она определила, тогда обрезала, остригла. И вот мы здесь. Ты – это правильно. И я, наверно, – правильно. Но за что?.. Ах, да, за любовь. За любимую. Она не знает, что без меня она – не она, и я без неё – ничто.

Поп кивает – поспешно соглашается. Потому что шофёр-вольняга высунулся из кабины и подлой лексикой выражает своё отношение к сачкам (19).



Хватит пока. Оставим шахту. Там alter ego (20), пусть помуркает (21). А мы с тобой отдохнём. Тучный мажор зачнём в чреве твоём. В немоте ночи. Под Клаптиков храп.



Перечитаешь – и смех распирает. До расстройства в животе.

Или там от парфюмерии бурлит?

Эх, всё пупыри…(22)

Клаптик мотается по дачам. На одной шушарнёт (23), на другую сбагрит. А кому и дровишек наколет, лозу виноградную землёй укроет. К вечеру с десяток пузырей приносит. А к утру – лишь пупыри валяются.

Всё пупыри, всё и вся.

А эти записи?..

Прав поп: Кто есть Бог без человека?

И, следовательно, чтО есть человек без Бога? Прах, заигравший Божьей славой, а затем – бесовским фейерверком… и лопнувший – кожа расползлась, черви истребили – червя.

Чего-то тут недостаёт.

Надо, чтобы кто-то увидел этот п у з ы р ь, к а к б ы п с а л о м с в я т о й (23), кто-то ещё, кроме Бога. И усвоил. Иначе – пупырь.

…Да ведь увидели, пусть два-три блика, но увидели…

И что же?

А то, что Клаптик просыпается. Стонет, встаёт и, волоча правую ногу, пытается двигаться по камере.

Нереальность происходящего убийственна.

Клаптик приближается. К самой тумбочке. В тетрадку заглядывает.

– Что ты там рисуешь?

– Да так, приколы разные в стихах.

– Прочитай. Может, нога перестанет болеть… И голова.

– Хорошо, сэр. Если это поможет. Слушай.

Полёт в ночном лесу двух сов,
перемежаемый взаимным
прикосновением перстов,
случайным как бы и невинным,
полёт в ночном лесу, во сне…
Как и во всяком сне, незрячим
нам кажется, что действа все
вершатся несколько иначе,
чем те, которых наяву,
всего скорее, быть не может.
Так на сюжетную канву
короткой повести похожа
безлунная дорога их
меж стройных и беззвучных сосен.
…Вкус горькой хвои на твоих
губах нескромных
смертоносен.

Оно – как пузырь. Возник – и лопнул. Клаптик – с опущенными плечами. Озноб его дёргает. Синдром абстиненции. Аллергия тупости ко всему, что не проходит сквозь отверстие между поросячьими ушками копилки. Плешивенький – бегает хитрыми быстрыми глазками из кутка в куток. Как белая мышь. По наре шарит, по камере. Губы развалены, язык толстенький вывален просительно. Ужас: в тёмную прореху времени изо рта желание падает – как слюна:

– А сову можно кушать?

Вот-вот, он приближается – момент, когда всех надо послать на… На три точки красноречия. Клаптик старательно, точно канитель, тянет из себя стон:

– Будет всему этому конец?

Что ж, сам напросился. Получи:

– Будет. Мне сон был. Вещий. Видал я тебя на конце… на конце пера (23).



…И всех прочих, обитающих вне стана – за сто первым километром. И этот пронзительный взгляд, отражаемый зеркалом, висящим на стене.

====
(1) в медсанчасти (арго).
(2) Речь о лидере чилийских коммунистов, арестованном после переворота 11 сентября 1971 года и отправленном в концлагерь на остров Досон. Впоследствии президент Чили Аугусто Пиночет обменял Корвалана на русского писателя правозащитника В. Максимова.
(3) Жертвы перманентного арабо-израильского конфликта.
(4) коммунистическая партия Советского Союза.
(5) врач (арго).
(6) везение (арго).
(7) Такова жизнь (франц.).
(8) без слов (франц.)
(9) Имеется в виду ода Г.Р. Державина «Бог».
(10) Мнимая величина.
(11) на вокзале (арго).
(12) наркотика (арго).
(13) Мотив из «Гамлета» В. Шекспира.
(14) Здесь: умышленно заразил себя (арго).
(15) М.Ю. Лермонтов. И скучно и грустно, и некому руку подать…
(16) отсчитывал, платил (арго).
(17) нейтральное обращение к заключённому (арго).
(18) следователь (арго).
(19) лодырям (арго).
(20) другое «я» (лат.)
(21) поработает (арго).
(22) пустые вещи, напрасные (арго).
(23) Здесь проглядывается сравнение с открытием Плутона (планеты) при помощи ньютоновской механики.




ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ. ДАЛЬШЕ ОТСТУПАТЬ НЕКУДА

Косточка, извлечённая сытой учителкой из гущи народной мудрости, брошена была в детдомовский барак, переполненный неприкаянными существами, – в назидание:

«В тесноте, да не в обиде…»

Замётано. Обиженных наяривают. Вы это знаете, дражайшая?.. Вы это знаете.

И на кого, на что обижаться вон тому малышу?

В дальнем углу лагерной локалки (1), съёжившись, притулившись к стене барака, канючит толИку сострадания котёнок. В толпотворении сходняка (2) кто-то наступил на ребёночка кошачьего – обрёк его влачить лапку и жалкое существование. Котёнок стал жить подаянием.

Успокойся, малыш. Вот тебе сало б а т ю ш к и н о, всё, что осталось. Только махорку, эти крохи, снять надо.

Котёнок аккуратно принимает сальцо. Жуёт задумчиво и горько, со слезами в закутках глаз.

Ешь, братик меньший.

Тебя самого, старшего, – на месте этом приспустили (3). Пацан, ты чёртом (4) стал на том же сходняке.

Эту сволотУ жаба (5) задавила, от злобы, долго скрываемой, или злоба от жабы – зелёной. Они мнили себя лагерными аристократами, всё это отребье невзутое (6), но чёрный день пришёл – малый заехал в зону, дюже вумный ерундит, и двумя-тремя словами с каждого по очереди гонор снял, как последнюю одёжку с проститутки. Весь лагерь их убожество увидел.

Ну, они и замутили поганку (7), чтоб из меньших наименьшего – сделать ещё меньшим, считай, ничем. Почти п е т у х о м (8). Шестерному (9) паханячьему ты открытку пообещал. А пришёл на барак, открыл тумбочку – нет открытки. Когда уходил, видел её: с видом на ратушу, на львовскую, – а вернулся – кружало, где лежало. Кто-то зашушарил (10), может, сам шестерной. Но… но это значит, что ты сбалаболил, пацан. А если так, ты не пацан.

…– Эй ты, быдлан!.. – Руль зоны (11), самый важный кумовской стукач (12), нарисовался у входа в барак. Подбоченился, нетерпеливо поигрывает чётками – регалией.

Прощай, котёнок. Начальство не любит долго ждать.

– Слушаю тебя. Что нужно?

– Пошли!..

Пошли. К воротам локалки подходят. Прихваченный (13) мент подобострастно распахивает калитку. Козыряет – как бы в шутку. Если б не казённая субординация – он бы руку благодетельную облобызал. Чтоб не оскудела.

Пахан ухмыляется:

– Ладно, служба. – И по-барски поощряет мента – пятку деревянную (14) суёт в карман кителя. И награждает обещанием: – Рвение твоё замечено и будет отмечено. А ты, – тебе, – что-то не очень шуршишь (15).

– Да как? Я всё делаю, чтО ты говоришь…

– А надо – то, чтО я думаю. Ладно. Слушай меня: на первый барак, во вторую секцию, человек пришёл с этапа. Ты сейчас пойдёшь уберёшь комнату, завхоз бельё даст – постель перестелешь. И что человеку нужно, поможешь или сделаешь. Понял?

– Да.

– Давай по-быстрому! – Руль доставляет тебе заряд бодрости. Шлепком по заднице.

…Локалка первого – первейшего! – барака не заперта. Его привилегированные обитатели ограничены только забором зоны. Вчерашние посадники – городские, заводские, колхозные – кучками гуляют по двору, опочивают на лавках под двумя липами, резвой трусцой бегают по кругу – пытаются от смерти убежать. Они стали поварами, нарядчиками, учётчиками, они живут по одному, по двое в комнате, все спонта (16) хронически больные – кушают диету со свининой. Они стучат (17) (кумовьям), и им отворяют. Всюду: в продуктовую кладовую, в сауну, спрятанную в подвале под котельной, в подсобку магазина. Конечно, не по слову Иисуса отворяют. По указке хозяина (18). Ты не подозреваешь, парень, какая мерзость обитает за чистенькими, в занавесочках, окнами краснокирпичного дома, свысока взирающими на стоящие поодаль облупленные грязно-белые постройки!..



«…Именем Украинской Советской Социалистической Республики…»

Беззвучное эхо от режущего голоса в политпросветном зале шарахается в стены по-лагерному уютной комнатушки, бумерангом бьёт по сидящему у окна коренастому мужчине.

О т е ц, родимый (пятно, одно из пятен на рябом лице о т е ч е с т в а), как ты очутился здесь? Неужто разучился пользоваться вождём? Тебя что – тоже именем украинской и советской?..

– Здрасьте, папаша.

– Добрый день… Вас прислали порядок здесь навести?

– Порядок – это по вашей части. Я пришёл убирать.

– Ну… Что вы так смотрите? Одежда удивляет? Да, не совсем зэковская.

– Нет, не одежда.

– А что?

– Как вы сюда попали.

– Я? Сюда? Как попал? Из зала суда через тюрьму, этапы.

– А кто же судил?

– Как – кто судил?.. Постой, парень!.. – Судья поднимается. – Да ты садись, ой, извини, присаживайся, коль уж мы с тобой некоторым образом… ну, знакомы. – Наливает воды в банку, включает кипятильник. – Вот. А пока вскипит, вот обеденная пайка осталась, диетная. Мне не требуется: есть – как это у вас называется? Ах, да – грев (19). Так что ты угощайся.

– Спасибо. Это очень по-ленински. Та же щедрость. От скудости. – А в себе: «От скудоумия». – Но в тюрьме нельзя чужую пайку хавать (20). Это… это – из религии отверженных. Один из её сантиментов.

– То есть таковы понятия, да, парень? У меня свои. Пайку можно дать, даже нужно, – тем, кому своей недостаточно, – если у тебя, кроме пайки, есть в два, в три раза больше. Иначе те, кому недостаточно, могут забрать всё. Так что ешь… Как тебя, кстати, звать?..

Ч т о в и м е н и т е б е м о ё м? (21)


– Вы хотите знать? Вы уже знали однажды. А теперь достаточно и того, что мы с вами знакомы – знАком одной судьбы отмечены, извините за выражение. – И молча: «Стрижкой наголо». – Хоть и разное прошлое у каждого, но теперь нам друг без друга никак нельзя. А насчёт как звать – зовите бесом, так меня все тут зовут.

– А можно помягче, парень? Можно, я тебя буду звать бесёнком? Или чертёнком?

– Как хотите. Сущность не изменится.

– Но это несправедливо. Человек не бес. – Папаша прикрывает глаза и подсматривает из-под век, подслеповатый жрец справедливости. Покашливает, покачивая сфинксовой головой, – разбирательство начинает: – Я догадываюсь, что по отношению к тебе поступили несправедливо. Но почему? Не сам ли ты дал повод?

– Сам.

– Как же?..

Допрос раскручиваемся вяло, но сюжет закручивается лихо: дознаватель цепляется за мелкие улики – за кончики, едва заметно выпирающие из вульгарной фабулы. И невозможно спрятать их в воду: нету такой воды, любую – всевидящее око прозревает. Нет, не папашино.

– А вот и чай поспел! По нынешнему времени его можно сравнить с напитком богов, так ведь, парень?

Папаша владеет набором отмычек – чтоб добраться до самого сокровенного, – но ситуация позволяет применить только самую тонкую – чтоб не заклинило:

– Угощайся с ы н о к. Вот конфеты, вот сыр. Хороший сыр, правда же? (22)

– Угу.

– Так что же с тобой случилось? Что за повод ты им дал? – Тон отечески ласковый, мягкий. Как летний тёплый дождик – на раковину улитки.

– Повод? Они его подобрали… Он был при мне всегда, но никому не позволял я ухватиться за него и понукать мною.

Случилось же, что я сам оставил след… то есть повод оставил… тряпку. Дело под крестом было. На блевотине я поскользнулся и, считай, упал. Одному – не стал дознаваться, кому именно – плохо стало, кислятиной рыгнул. Ну, я взял тряпку и вытер пол – больше некому было: санитары ушли, а на больничке – все лежачие были.

Случай до руля дошёл. А дальше – понятия заработали…

Папаша, о т е ц, помешивает чай в кружке. С превеликим вниманием. Вроде это главное д е л о жизни.

– Ну… – С кончика ложки пробует. – А ведь жить-то всё равно хочется… Ах, как вкусно!.. И потому… Потому – что?

Что, папаша? Ещё один ломтик сыра на язык. Как обет молчания. И – чаю полный рот. Как воды.



Теперь-то можно. Нужно. Необходимо. Чтоб избавиться.

Теперь ни судьи нет, ни пахана первого – груз остался. И давит, давит. Столько всего накопилось – не вынести.

Выбросить! Бумага, казённая, стерпит.

Выбросить, обернуть бумагой – похоронить.

Ну, парень, о понятиях. Ты взял тряпку и вытер пол. Чтобы в палате не воняло.

Пацану – заподлО (23), ты разве не знал?

Руль – он точно знал. Он всё знал. И про тряпку, и про всё другое, чего ты сам не знал. Он был великий борец за чистоту. Не полов, не барака, а шайки своей, коммуняка вывернутый. И вич-позитивные чувства испытывал к пацанячьим попам. Он собрал сходняк, и ты едва отбрехался.

Не поймали на тряпке – пусть. Но не был бы он рулём, если б не поймал тебя на слове. Насчёт открытки.

Тебя опустили, но ты устоял. Держись.



Ни от чего не зависимый – суд идёт. Суд идёт, да никто не встаёт. Каждый – сам по себе. И суд – сам по себе. Но что есть чтО и кто есть ктО?

Известно только то, что неизвестный приговор неотвратим. И другого нет.

А милость? Расстрига-б а т ю ш к а говорил; «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут» (24), ибо «милость превозносится над судом» (25). Но миловать некому, безжалостна, омерзительна грядущая гримаса парки (26), обрывающая нить, и – «суд милости не оказавшему милости» (27). И это всё.

Веник в руке. Тряпка наготове.

– Спасибо вам, папаша. За всё. Пора к делу переходить.

– Какому?

– Какому? – Загадкой папашу ошпарить! Вот тебе: – Я теперь только то и делаю, что гробкИ убираю.

– Какие гробки, парень? Ты что – с ума сошёл?

– Это был бы выход, гражданин подсудимый…

– Ты заговариваешься, сынок. Не подсудимый, а осуждённый. Суд состоялся. Восемь лет назначено. На восемьсот рублей насчитано мзды, как говорили встарь. За сто рублей – год.

– Состоялся, говорите? По большому счёту, то не суд. А счёт вы до сих пор не о т к р ы л и, сами себе иск не предъявили. Вы думаете, ваше вшивое государство – истец? Или обвинитель? И вина ваша рублями измеряется?

Нет, это было бы слишком легко. Если б не было смешно. Сквозь слёзы. Вы их сосчитали, все пролитые слёзы?

– А что мне их считать… Каждому своё.

– Да? А вы же все… все вы, о т ц ы, учили нас, что каждому – по потребностям? ЧтО по потребностям? Слёзы?

– Это в будущем, парень. А теперь – от каждого по способностям, каждому – по труду. Или по содеянному.

– Ох-хо-хо… А какою ж мерою мерите?

– Какою? Ты задал интересный вопрос. Приблизительная мера есть, конечно. Но у каждого есть своя, и в каждом конкретном случае она другая.

– Приблизительная – это: око за око, зрячее за слепое? Зуб за зуб, здоровый за гнилой? Так, о т ч е?.. Одному из нашей хаты за кило муки пять пасок (28) отмерили. А другому – он по пьяни зуб выбил прокурорскому племяннику – свернули челюсть, шести зубов лишился, четыре зимы будет чалиться здесь.

Сколько я их видел, таких! Несть числа, о т ч е. Кто ответит за каждого, за меру безмерную? Какой мерой ответит?..

– Ладно, парень. Делай своё дело. Не буду тебе мешать. Пойду прогуляюсь.




Ты обрадовалась, родная?

Ти-ли-лИ!.. Ти-ли-лИ!..

Ты обрадовалась. Ты помнишь. Каждой струной. Каждой линией.




Немного подвинуть кровать – в углу убрать.

О, что это?

Футляр. Чёрный. Кожаный. С красным ободком… Неужели?

Как это? Это ты?

Да, это ты. Ты.

Это чудо. Ты – чудо.

Ти-ли-лИ!.. Ти-ли-лИ! Ти-ли-лИ!..

В комнатушке – где не разгуляешься, в камере – от импульса памяти широкая поляна расстилается. Пень вырастает. Удобный. Сидя на нём – так хорошо заниматься с тобой этим… Вечная тема, обострённая отсутствием розовогрудой, колышет ветви сосен, волнует рябью заводь лимана, привлекает внимание двух целенаправленных ментов. Петляя между деревьями, влекомые твоим голосом – они приближаются, разлучники.

Ты не слышишь. Ты поёшь, любимая. Прижатая к плечу – трепещешь в руке, под пальцами, под смычком.

– Вот мы и доигрались! – Один мент за двоих. И, в общем, за всех.

Лишаясь рук: их заломили, – ума, тумаком забитого, обезумевшая – падаешь в траву.

Как же ты оказалась тут, в этой комнатушке? Скажи… Говори, хорошая…

– Хороша, правда? – О т е ц судья вернулся с променада.

– Да. Хоть это не Страдивари, не Гварнери, но не ширпотреб. Как она у вас оказалась?

– Как?.. – Судья силится вспомнить. – Как же?.. А, как орудие преступления… как это прокурор представил. Он, знаешь ли, законник и романтик… Деталей уж не помню. Прокурор говорил, что, играя на ней, преступник девушку охмурил. Применил, так сказать, психологическое давление.

Я, конечно, посмеялся, но ничем не возразил прокурору. Я, знаешь, пристрастился к этой скрипке. Я ещё в молодости увлекался струнными, на уровне любительском и даже ниже…

Папаша протягивает руку. К тебе, молчаливой.

– Нет, нет! – Вместо тебя, безмолвствующей.

– Как – нет?

– Она моя! Вы разве не помните? Я ж тот самый, который… охмурил. И… получил скрипку – благодарность… Дар…

– Так… Так это ты, с ы н о к? Ты?.. Это ты… Я в Бога не верю, но это Божий дар. Не спутаешь с яичницей. Ни с яичницей, ни с грибами… Ни с чаркой самогона…



Что он имел в виду, бывший судья? О т е ц… Скрипку? Или – неужели? – тебя? Или обоих?..

====
(1) Зона разделена на локальные участки; каждый отгорожен от остальных высоким забором – во избежание общения между собой заключённых из разных локальных участков.
(2) собрания (арго).
(3) понизили социальный статус в лагере (арго).
(4) Здесь: занимающий высокое положение в лагерной табели о рангах – сделался единицей человеческой массы, простаком.
(5) зависть (арго).
(6) Здесь: не подвергшееся сексуальному насилию (арго).
(7) Здесь: устроили подвох (арго).
(8) пассивным гомосексуалистом (арго).
(9) прислужнику (арго).
(10) украл у своего (арго).
(11) он же пахан – занимающий руководящее положение среди той части населения зоны, которая не сотрудничает с администрацией.
(12) тайный осведомитель оперуполномоченного.
(13) взяткой или какой-нибудь услугой поставленный в зависимое положение (арго).
(14) советских пять рублей (арго).
(15) Здесь: стараешься (арго).
(16) деланно, наигранно (арго).
(17) доносят (арго).
(18) начальника лагеря (арго).
(19) помощь, чаще всего – извне, в частности – продовольственная (арго).
(20) есть (арго).
(21) Строка, давшая название стихотворению А.С. Пушкина.
(22) Что-то невероятное. Почти для всех зэков этот продукт – что-то вроде птичьего молока.
(23) зазорно (арго).
(24) Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 7.
(25) Послание св. апостола Иакова, гл. 2, ст. 13.
(26) одна из древнеримских богинь судьбы.
(27) Послание св. апостола Иакова, гл. 2, ст. 14.






ПРОРЫВ И ВОЗНЕСЕНИЕ

«…наполнились все мрачные места земли жилищами насилия»
Псалом 73, стих 20


В ушах гудит. Назойливо: современное право – это право человека.

ТилИ-тили, тилИм-пилилИ.

И… и все права в стране медведей-зэков-мусоров…

Тили-тили, тилим-пилилИ.

Смычок неустанный, напрягаясь, ты вынужденно… оказываешь услугу – медвежью партию играешь в опустевшем после концерта зале. Так что кисти ноют.

Ли-ли-ли-ох!

Звуки бегают от стены к стене, бьются в потолок и падают на пол, брезгливо отскакивают от окурков, конфетных обёрток и плевков и летят к плотному занавесу, оседают на красном бархате.

За ним – это не видно, но понятно – клУбник управляется с ангелом утра (1). Там свои стенания. Вестник орёт уже в третий раз, и призрак света пробирается в густом и вязком воздухе обезлюдевшего зала, отчаянно и настойчиво. Куда?..

Тинь-тилилИ, тилилИ-пим.

Кейфуй, клубник. Этот вечер – звёздный час для двуединой сластолюбивой плоти – твоей и ангелочка заревого. А похмельный световой призрак – отдельно от вас. И неустанный долгоиграющий скрипичный оргазм – не ваш. И пальцы ноют от смычка. И никуда не вырваться, и некуда прорваться.

Каждый играет свою партию и, на слух знатока, безбожно фальшивит.

Старая песня, старше румяного во всю морду кудрявого замполита, выкормыша оперчасти и стыдливого взяточника, беззвучно барахтается в антропогенных испарениях зоны: «На свободу – с чистой со… совестью!»

Часовые на вышках подпевают: «Пиф-паф, пиф-паф!»

Никуда не вырваться: шаг влево, шаг вправо – пиф-паф! Ни шагу! На красном фоне занавеса пахан обозначился, и уж троица себя сблаголепила: пахан-и-клубник-и-пидор – соловей-разбойник в трёх спешенных. Притекших в отстойник на многая лета.

– Ну-ка выдрочи смычком что-нибудь весёлое! – Триединое требование. Непререкаемое.

– Да поздно уже…

– Поздно? – Котлы (2) сверкнули на руке пахана. – Без двадцати восемь.

– Да, «Семь сорок» (3)! – Пахан-и-клубник-и-пидор – троица – хохочет: – Давай… «Семь сорок», гы-гы…

Тили-пилилИм, пилилИм, пилилИм, лим, лим!

Тили-пилилИм, пилилИм, пилилИм, лим, лим…

Ох, скрипка, прости своё прелюбодейство пацану.

Тебя, разбитую-неубиенную, память крови держит на белом свете, доколе жив твой пацан.



– Х… …во играешь! Дай сюда коробку.

– Что – скрипку? Н-нет!!!

– Так я тебя поимею, цуцык!

– Н-нет!.. За что?

– За долги. Два человека видели, как ты сотку брал у меня.

На волю! В дверь, полуоткрытую для атАса (4), – юрк!

Крикнешь – не докрикнешь! А там и заточка найдётся. Пока ор настигнет и стервятничьи когти метнутся.

Там, за портретом вождя, в багете, ложе сокровенное выдолблено: две красные банкноты с вождём да напильник заточенный.




Enci (5), явление третье, неклассическое, обыденное.



Ты, мужичок, выплакавший у судьбы это временное пристанище на чужой даче, подобен тому, о чём Поляк писал. Он – о том, что ему

вместо девичьей голубой ленты достался от Бога

дар менее знаменитый –

листок, дождевой бурей прибитый

к оконному стеклу (6). За ним…

огромная, в отголосках бури тёмная ночь.

Тому, что свершилось, надлежит осуществиться.



Бежит и бежит, спотыкается, падает, подхватывается и бежит дальше человек. Пацан.

Мрак – мракобесие! – хватает когтями за полы блёклой застиранной хэбэшки, душу вырывает. Скрипку.

Вскрик, стон в чужих лапах сладострастия.

О-ох! Апофеоз либидо… Воздушно-древесная плоть разбита об угол барака. О камень. О базальт краеугольный.

А человек, пацан, побочное дитя о т е ч е с т в а, он же мужичок, пропитанный спиртом, вперивший глаза в тёмное окно дачной подсобки, удирает в ночь, из мрака – в мрак, бежит, пытаясь разодрать, расцарапать запону (или стену?) непроницаемой темноты. Она отодвигается, отступает – неприступная. И – и падает в изнеможении человек. Грешник и узник.

Подняться, встать! Бежать…



Отдышись, мужик. Отодвинь лосьон – место на столе расчисть. У тебя единственная книга есть. Положи перед собой, раскрой.

Ну…

Так. Что тут?

Ага, читаем и пишем.

«Иисус… возгласив громко, испустил дух. И завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу» (7).

А что это значит? Что ты, книжка говоришь?

«Я есмь дверь: кто войдёт Мною, тот спасётся» (8).

И ещё, помнится, Иисус говорит о Себе: «Я есмь путь и истина и жизнь» (9).

Дао?.. Именно. И ещё… Любовь?..



Чу, что это?

Другой голос, поджелудочный: понимаешь ли ты, бес-на-побегушках, что

д р у г о г о н е т у н а с п у т и? (10)

Лети, лети, бесёнок! Лети п е т у ш и н о й трассой учения. Будто локомотив, окрылённый идеей. Точнее – идефиксом толкаемый. Шпала за шпалой – звенья нескончаемой цепи.

Одно за другим, одно за другим: преступление, кровь, вина… – мировое зло в каждом, – и годы, и столетия тюрьмы.

Мы – м ы – всё осмыслили. И мыслить продолжаем. Ц е п ь мыслей безысходна.

И о чём же м ы мыслим, если осмыслили в с ё?

А о том, что наше сознание – всё та же мякина, никем не замечаемая.

Мы очистились? (Чтоб вымыться в бане, часа хватит. Чтоб душу очистить, года на киче (11) предостаточно! Но кто там не был, разве поверит?) Нас не следует держать в тюрьме?

Это только вопрос. Не прАва, а бытия.

Это наше сознание и проблема наша. Наша, зэковская. Разрешить её – вместе с властью запачкаться мздой неправедной. То есть – продлить её, проблему. Цепь – ненавистью продлить. Цепь: 1) преступление, 2) наказание – как возвращение преступившего туда, откуда преступил, и даже дальше, на сто первый километр, 3) наказание нескончаемое – как начало следующего преступления.

И, по-фени бОтая (12), паровоз (13) этого следующего – кто? Может, ты ответишь, книга Божья?

Истинно: м и р, который л е ж и т в о з л е (14). Он преступил твой закон, Боже. И –

н а ш п а р о в о з, в п е р ё д л е т и…(15)

Потому как

д р у г о г о н е т у н а с п у т и (16) –

в руках у нас камень, дубинка, обрез, волына (17).

И тунель в ночи бесконечен.

Бес… конечен?..




Как тебя понимать, Книга?

«Господь будет для тебя вечным светом…» (18) – Ты пацану-мужику говоришь?..



Но Его сиятельство Случай подоспел. В кишках (19) кумовского шестёры, весь прикоцанный (20), полы вольнячьей лепнюхи развеваются. Будто крылья падающего Люцифера.

– Стой, перхоть подза…ная!

Поздно. Как ящерка хвост – скрипку оставил в ночи. А сам уже в бараке.

Быстрей, быстрей, к заветному портрету! Время – воспользоваться им, о т ц о м народным.

Вождь повержен на пол. На скомканном холсте – посмертная гримаса агонии.

Но – будто вставший из мавзолея, – стуча каблуками, он приближается, п а х а н. Летит оборотнем к непредвиденной остановке. На сверкнувшее остриё Случая.

Мгновение – и колесо судьбы делает поворот.

Хай-гуй (21) поднимается. К бездыханному телу сбегается весь лагерный бомонд.

Радуйтесь, ликуйте! Вакансия открылась. Ещё пять-шесть душ опустите и взуете, пока некая отОрва, халява не устроится рулём в окровавленных ручищах оперативного мусора.



Какое там вознесение… Какой прорыв…

Эйфория от удара (22).

Клаптик два пузыря самогона принёс, и, в очередной раз ударившись, можно жить. Жить…

Ещё раз, ещё раз и хотя бы ещё раз.

Тин-тилИ, тинь-тилИ…

А ведь крепость вина сакральна. «In vino veritas» (23) – в о т е ч е с т в е эта старая римская фраза стала декларацией общенародной религии без Бога. Вся, почитай, популяция – от мала до велика, от начальника до уборщицы – испила стакан до дна и увидела истину-для-себя – негласные обычаи и неписанные правила.

И тебя они не обошли. В начале первого срока ты в лагере был как бы дитя, несмышлёныш, ещё только учился ходить в инобытии. И удивлялся. Без продыху удивлялся обусловленной негласными правилами безусловной хамской лжи условий. Ты задыхался и даже не пытался следовать призыву твоего прославленного предтечи – ж и т ь н е п о л ж и (24). Ты хотел выжить.



Ты знал одного старика, которого вытолкали из лагеря за черту оседлости. Он оказался за воротами – дряхлым сиротой: ни кола ни двора, ни сына ни дочери, – с увядающим, но ещё немалым аппетитом, без баланды, без дарованной о т е ч е с т в о м пайки, без вылежанного удобства нары, лишённый второй своей отчизны и привычных соседей, поневоле родных.

Старик не знал, куда идти. И старик зарыдал.

Его вырвали из его бытия и сделали несвободным.

Удивительно для проницательного взгляда. Но умом зэка не понять.

Кто же он есть?

Кажется, что зэк дни и ночи спит, что постоянно ест и читает, что он, когда ни глянь, играет в шахматы или нарды, курит, ширяется, пьёт чифир и т. д. в любое время суток можно увидеть в бараке хряпающего (25) и храпящего, кружок чифиристов где-нибудь за нарой, завешенной простынёй, или скучковавшихся у нагашишенной папироски, взгляд может набрести на склонённого над книгой где-нибудь под лампочкой у входа в туалет или на наре, стоЯщей у расквадраченного решёткой окна, пропускающего свет охранных фонарей и полнолуния.

Вынужденная совместность создаёт образ противостояния времени. Время спать – зэк бодрствует, время работать – зэк правдой и неправдой блатует (26), время вкушать ура-патриотическую стряпню краснопогонного дидаскала (27) – зэк, заныкавшись (28) в туалете, на лестничной площадке, где-то в углу плаца, вдохновляется самокруткой или гоняет (29) что-то своё. Не один и тот же зэк, но зэк, не различимый с первого взгляда и потому как бы единый, уходит из режимного разграниченного времени, неосознанно бросает ему вызов, противостоит ему, даже больше – игнорирует его. Время как бы не существует. И – не существует.

С ч а с т л и в ы е ч а с о в н е н а б л ю д а ю т (30). Другие, принявшие тюрьму как ужасное недоразумение, терпят, сносят на себе весь срок и очень часто кончают досрочно: вздёргиваются (31), или бросаются в предзонник (32), или едут в страну Наполеонию (33). А третьи, их немного, – живут как бы в вечности. Скажи им, что завтра родится Сын Божий и объявит всем благую весть правды и всеобщего счастья, – они будут ждать это событие, чтобы пережить его лично.

Ты – из четвёртых, редчайших…

====
(1) Здесь: с петухом (активным педерастом. – Арго).
(2) Часы (арго).
(3) традиционная еврейская танцевальная мелодия (фрейлекс), в советское время ставшая самой узнаваемой.
(4) для сигнала тревоги (арго).
(5) итак (франц.)
(6) Дай ленту лазурную мне, не забудь,
Верну, без сомненья –
Иль тень, гибко вьющую шею и грудь. –
Нет, только не тенью!
Тень почернеет – махнешь мне рукой:
Почует остуду.
Нет, у паненки красивой такой
Брать вещи не буду.
*
Бог мне награду давал не одну
Большей толИкой иль меньшей:
Сдутым листочком, прижатым к окну,
Каплей дождейшей…
Циприан Камил Норвид (перевод Аллы Козыревой).
(7) Евангелие от Матфея, гл. 27, ст. 50.
(8) Евангелие от Иоанна, гл. 10, ст. 9.
(9) Там же, гл. 14, ст. 6.
(10) Из песни «Паровоз», которую приписывают Н.А. Островскому.
(11) в тюрьме (арго).
(12) разговаривая на языке уголовников (арго).
(13) инициатор, организатор (арго).
(14) Первое соборное послание св. Апостола Иоанна, гл, 5, ст. 19.
(15) См.: примеч. 10.
(16) там же.
(17) пистолет (арго).
(18) Книга пророка Исайи, гл. 60, ст.. 19.
(19) в одежде (арго).
(20) приодетый (арго).
(21) Беспорядок.
(22) Здесь: под действием.
(23) «Истина – в вине» (лат.)
(24) Солженицын А.И. Ленин в Цюрихе. Екатеринбург, 1999, с. 752.
(25) ядущего, принимающего пищу (арго).
(26) Злесь: бездельничает (арго).
(27) от греч.: учИтеля, наставника.
(28) спрятавшись (арго).
(29) размышляет, обдумывает (арго).
(30) Грибоедов А.С. Горе от ума. Действие первое, явление третье.
(31) вешаются (арго).
(32) простреливаемая полоса вокруг зоны.
(33) с ума сходят.




ЭКСГУМАЦИЯ ЖИВЫХ ТРУПОВ


Ты устала, скрипка? Не только ты.

Импотенция выражения поражает всю покрытую трещинами корку, обнимающую студенистую, как трясина, субстанцию ощущений и желаний..

К чему прибегнуть?

Силы русской литературы никчёмны. Впрягать её, как лошадку-доходягу И.А. (1) в ненужные потуги подчерепья и эксплуатировать созданный И.С. (1) ж и в о й т р у п бессмысленно: к чему воскрешать пребывающее в ментальном анабиозе?

Но – это не укладывается в прокрустово ложе привычной пошлой логики – он же взахлёб обольстителен, молодецкий весенний променад при свете огарка (на склоне лет?), когда за окном, во тьме, беснуется адская смесь дождя и снега.

Прогулка (или путешествие?) по ветхим эпистолам. В нарушение хронологии заключения – чувствами.

От Клаптика, выпавшего из времени, храпящего на пальме (2) в бараке и на топчане в дачном сарае, исходит дух о т е ч е с т в а, в пику Грибоедову и Вергилию – тошнотворно сладкий и отвратительный. Кишкоблуд (3) захАвал две шлёнки (4) лагерной гороховой баланды и банку каши, украденной в сельском магазине, – и после второй флакуши тихо бздит и бздит, вдохновляя на малявы (5).

Так что же – писать и читать?..

Ага. И – пересмешничать, да?


«О как ты прав, написав, что о чувствах не расскажешь! (Говорить о чувствах вообще нет смысла») (6)


Ей. Пишу Вам из ордынского лагеря, отдалённого от Вас на три с половиной тысячи километров и семь лет, предстоящих мне по второму, вынесенному уже в заключении судебному приговору. Почему пишу? Потому что увидел в газете Ваше фото – снимок сделан в тот момент (который Вы пережили как час торжества), когда некий хмырь счёл себя достойным вручить Вам награду за призовое место в конкурсе.
==Интересно, доходчива ли ирония?==
Но это только повод для открытки. Как, впрочем, и весенний женский день. Да и сама открытка – повод.

Пишу Вам, увидев, какая Вы славная женщина! Вы намного интереснее той непосредственной, живой девчонки, давней и далёкой, знакомой мне по общему хлеву безотцовщины. Пишу Вам, потому что помню Вас, потому что суждена мне пожизненная ноша множества световых мгновений – помните, ими плескал на нас фонарь с деревянного столба у детдома, раскачиваемый апрельским ветром? И на Ваше лицо, и без того чистое, падали брызги света…==Красиво лжёшь, подлец!==

Пишу Вам, потому что хочу пожелать всего доброго – упоения чувствами и полноты жизни. Многая лета Вам.


От неё. Твоя открытка – полная неожиданность для меня. Годы проносятся, мы стареем, а память всё та же. Но у каждого своя жизнь.
Тебе попалась на глаза газета пятилетней давности. Уже четыре года, как я замужем. В тот самый момент торжества (попавший на фото) меня «снял» обаятельный мужчина, председатель жюри журналистского конкурса, на поверку – ты точно подметил – оказавшийся хмырём. Это стало очевидным потом, спустя год – и спустя два месяца, которые мы прожили в супружестве. Он стал демонстрировать своё хамство, как фотомодель, ошеломляющая зрителей срамными местами.

Не везёт, так не везёт. Это не жалоба – констатация факта… А так хочется нежных слов, ласки, просто уважения. Но – не дано.

Прости, что лезу к тебе с этими излияниями, да уж так устроены эти женщины – любят поплакаться в чужой пиджачок… Ты ещё не бросил читать это письмо? У меня сумбур мыслей, нахлынули воспоминания – и горькие, и тёплые. И будто не было разделяющих нас лет. Удивительно, не правда ли?

Ты знаешь (кстати, почему ты мне выкаешь? Неужто официальное «Вы» для тебя лучше простого «ты», которое роднит и приближает? А может, и мне надо обращаться к Вам на «Вы»?), перечитываю ещё и ещё твоё махонькое послание и хочу что-то уловить между строк, что-то понять особое, выстраданное, родное. И боюсь ошибиться. Ты своей открыткой перевернул мне душу (прости истёртое слово, но иначе, наверное, не скажешь), оживил те воистину тёплые минуты, когда мы брели по утихающей к ночи улице и ты старался утешить меня, сгладить утрату фамильного (прабабушкиного) кулончика на золотой цепочке – единственной памяти о маме и всей нашей семье. Я помню ту минуту, когда я забыла о нём, – минуту забыться, когда ты прикоснулся горячими губами к затерпшей моей щеке. А потом ты, скрепя сердце, слушал мои стихи – ерунду, конечно, но ты терпеливо слушал. Помню минуту наедине и,,, и твой испуг. Ох, если б ты не испугался…

Как давно это было! Изменилась обстановка, изменились мы.

Но стихи пишу по-прежнему. Что ещё остаётся?

==Да, эти стишата – кучка типичных неутолённо женских образчиков околопоэтического интима==

Если эти строки о чём-то говорят тебе, я буду весьма рада. Жду откровенной оценки, как это было когда-то.

==Какой оценки – строк или их автрисы?==

Желаю тебе пройти назначенный урок без горечи, желаю радостной перспективы в жизни. Будь самим собой, и никакая грязь к тебе не пристанет.

==Потому что столько наимАлся, что больше – не прилипнет, не удержится, отлетит==

Честность и щедрость души, – я думаю, этого тебе не занимать.

==Негде, не у кого занимать==

Верю, что ты такой. И будь таким. И не страшен предстоящий урок. Ты сумеешь пройти его как надо и с честью выйти из всех передряг.

А может, мои пожелания тебе ни к чему? Но нет, не верю, что написал мне просто так, от скуки, в минуты праздных воспоминаний. Жду весточки. Буду писать, если мои письма тебе нужны и важны.

==Эх, написать бы детектив об украденном кулоне!.. И как он оказался на лебединой шее – на певчем сосуде, – и как золотая цепочка непрочно связала пацанячью жаркую плоть с ангельски юным сочным вместилищем неги – с розовогрудой…

Что – слабО?==

Ей. Кое-что …Чувства – за пределами понимания, за пределами образов и слов. Слова можно высказать, а чувства – только выказать. Говорить о чувствах нет смысла. И не потому только, что они не умещаются в словах, но и потому, что само чувство не имеет смыслы изначально. Оно – нечаянный бастард.. Алюминиевой птицы и человека, падающих в воздушную яму. Женской грации и мужского умиления ею. Оно – отпрыск солнца и весеннего ветра.

Смысл рождается из сочетания чувств, является человеку чем-то вроде переменчивых картинок в глазке калейдоскопа. Но заговори о чувствах – и нет смысла.

Что ты чувствуешь в отношении меня? Осуждаешь? Мне кажется, ты промолчишь.


От неё. Оказывается, ты меня совсем не знаешь, если смог усомниться в моём ответе. Осуждаю ли я тебя? Парадокс: и да, и нет. Да, потому что убийство – это действительно чудовищно. Это чья-то пусть и никчёмная, пустая, даже враждебная, но всё же твоевольно оборванная жизнь. Это проявление атавизма далёких предков, скорее даже – этакого ницшеанства в его самой уродливой форме вседозволенности, узурпированного сверхправа быть судьёй и палачом. Это «сверх» есть моральная деградация личности до положения дикаря. Это жесточайший удар по самому себе, это самосожжение совести. Вот почему я говорю: да, осуждаю.

Нет, не осуждаю. Потому что тебе тяжело. Потому что так логически замкнулась цепь твоих, прости за резкость, безвольных поступков ==да, цепь –украденная проклятая золотая цепочка – цепь судьбы== которую ты попытался разрубить уродливым усилием воли – импульсивным всплеском злобы, силы и слабости одновременно. Я понимаю, как тяжело тебе читать эти суровые строки, ты даже вправе разорвать письмо, не читая дальше. Но ты читаешь, и я продолжаю, возвращаясь к началу.

Ты воздвиг себе обольстительного кумира, блистающего обворожительной плотью и завлекающего чарующим голосом. И этот идол с каменным сердцем стал для тебя камнем преткновения, потому что сделался однодневным алтарём. Идолы не любят никого и, требуя беспрекословного поклонения, живут чужой любовью.

Ты принёс в жертву своей пассии мою любовь, мою душу – и упал. ==Когда принёс фамильный кулончик на золотой цепочке== Интересно, кто она? Мне кажется, я знаю её, хоть наверняка не знакома. Такие подпускают к себе на расстояние дыхания и даже ближе, ближе некуда – до упора, – и ускользают по-змеиному, оставляя человека с ужаленным самолюбием в одиночестве.

И всё ж за э т о не осуждаю тебя. Таков твой характер. В этом мы схожи – отдавать все силы во имя иллюзорного счастья, видеть порок и надеяться на его самоискоренение. И ради этого – быть готовыми жертвовать собой.

И последнее в плане «да-нет». Я не отрекаюсь от тебя, я постоянно с тобой, как бы странно это ни звучало. А вот нужна ли? С моей резкостью и парадоксальностью. С моей жизненной неустроенностью. С моими рассудочными поучениями.

Дорогой, милый (несмотря ни на что)! Отбрось сомнения. Старайся вспоминать только хорошее. А если и плохое, то глядя на него добрыми и честными глазами. Вспомни себя, каким ты был, когда мы встретились: добрым и мягким, чутким и нежным, отзывчивым и щедрым.

Вот пишу эти строки, а передо мной твои глаза. Я, признаюсь, так и не определила их цвет. Только тёплый тон запомнила.

Как давно это было…

Я писала тебе не раз, никуда не отсылая мятущиеся строки. (Не зная куда.) Мне бы напрочь забыть овал твоего лица, а я рисовала его каждым словом. Мне бы унять слепую кровь. Ей не хватало (и не хватает) лишь капли счастья. Но где её взять, эту каплю? И я просила тебя через годы и пространства: научи убить чувство – и я уступлю властной силе судьбы.

Ничего у меня не получилось. Вернее, получилось, как в пошловатой песенке: «Я нашла и ты нашёл…»

Нашли, только не то, что искали. И теперь расплачиваемся. Тебе – счёт посолиднее судьбой предъявлен. Мне – легче, ибо я привыкла, живу по принципу: раз ударят – вскрикнешь, второй – смолчишь и привыкнешь. У меня всё это есть. И никакого выхода.

Я не прощаюсь с тобою, милый, а пишу с надеждой: до свидания. Пиши. Жду. Искренне верящая в тебя ==Тоже мне, нашла предмет веры==


Ей. …Вы помните и – я правильно понял Вас? – любите меня прежнего, вернее, мой образ, тот, который увиден Вами и, окрашенный чувством, отлитый из звонких поэтических слов, точно кумир, занял самое тёплое место в Вашем сердце. И немного раньше Вы что-то говорили о моей человечности и честности. Их, дескать, мне не занимать.

Человечность – имманентное свойство человеческой особи, без которого её нельзя назвать разумной. Этот постулат донесла до нас эпоха гуманизма. Но самый гуманизм, возведённый в абсолют, несостоятелен, нежизнеспособен. Чтоб любить человека, надо любить что-то высшее, превосходящее его. А сам по себе – человек не достоин ни любви, ни веры. Я не верю даже в отдельных людей, а только отдельным людям в отдельных случаях.

Кто я? Дикарь, как Вы говорите? Или же летучее семя детдомовской цивилизации? И убийство (или покушение на убийство, что в ментальном аспекте одно и то же) было, по Вашей оценке, не что иное, как атавизм далёких предков или уродливая сверхчеловеКость а ля Ницше. Но ведь эклектичностью понятий «атавизм-ницшеанство» и, тем более, эмоциональностью дефиниций «судья» и «палач» не объяснить моего поступка и даже не прояснить его.

Не подумайте, что я оправдываюсь. ==Перед кем? Кто владеет полнотой правды? Да и что такое правда? Уж никак не реальность== Ваш, изящно именуемый покорным слугой, верноподданный царицы чувств просто не мог поступить иначе.

Нет, я себе не присваивал судейского права и не возвышался над ним. Где оно? Смешно самоё мысль допустить, что оно, реальное, содержится в о т е ч е с т в е н н ы х криминальных и процессуальных кодексах, потому как сплошь и рядом их нарушают и преступают сильные о т е ч е с т в а сего. Есть право сильного. И право слабого, поглощаемого сильным, – право на существование и на убийство сильного. Одним словом, есть лишь право особи на выживание в д о л и н е с м е р т н о й т е н и (7). Иначе на что она, особь?

Итак, я сделал только то, чего не сделали другие в лагере. Чего они не сделали бы никогда, потому слишком любили свою сволочную плоть. Я сделал только то, чтО следовало в непреложности самой логики событий и происшествий, – только то, чтО следак выразил тремя словами: «Неправдой правда свершилась». Но почему же я осуждаю себя теперь?

Я думал, что устранение пахана выходит за пределы моих с ним отношений, что таким образом будёт устранён беспредел в лагере, когда опричники кумчасти получают мясные и прочие жирные куски, а лагерные простолюдины довольствуются пайками пустых щей. И действительно, узнал я позднее, это устранение стало д е л о м не только моим, но и всей зоны – её существование ухудшилось: режим ужесточили, а кумовской фаворит, преемник пахана, ещё сильнее щемит мужика.

Никто мне не последовал. И, получается, мне не следовало убирать пахана (хотя и выбора-то у меня не было): этот человечный, говорю без иронии, поступок – не для человека. Вообще человечность воспринимается как ограниченность. И правильно: дрянь воспринимается дрянью как дрянь. Се человек. И только одного человека – прародителя людей – можно любить, и не его самого, а в его недрах – человека будущего. А современника (из чувства неподдельной любви) – только ненавидеть.

Виновен я, В.В., виновен в человечности. И всей судьбою не избыть мне этой вины. Только некоторые люди теперь поддерживают меня. Классики. Американский. Французские… И, может быть, украинский один. Но и эти шаткие подпорки ненадёжны.

Милая В., Вы добрая и в доброте своей чуточку наивная женщина. Благодарю Вас за то, что Вы есть какая есть, и за Ваше пожелание мне – вернуться в мир людской «очищенным от всякой скверны, не опустошённым».

Нет, не вернуться – точнее было бы сказать: войти. ==Но зачем? Чтоб теперь оскверниться уже с головы до пят?==


От неё. Вот уже три дня, как я получила твоё письмо, а взяться за перо, чтобы ответить тебе, никак не могла: слишком трудно было найти слова, чтобы выразить своё отношение к двум местам убористого текста.

В тебе теперь, как мне кажется (возможно, ошибочно), как-то неуловимо сочетаются чувственность и стоицизм, спартанство и сибаритство (8). Точно – твоё состояние затрудняюсь определить. Это значит, что я вовсе не знаю тебя. А ты меня?

Ты пишешь о моей наивности. Точнее было бы сказать, что я очень доверчива. Мне можно поднести любую ложь в привлекательной обёртке правды – я не стану сомневаться и проверять, я просто в е р ю. В данном случае – тебе. Но ты – хранилище загадок.

Знаешь, я приверженец простого изложения мысли, без нагромождения разного рода умозаключений, мудрствований и прочих изысков. Я привыкла к однозначности. А вот с тобой так не получается. Как жаль, что в годы нашего детдомовства, в пэтэушные годы мы так и не сблизились, не сумели понять, что мы необходимы друг другу. Это я так думаю, и вполне вероятно, что ты так не чувствуешь. Но ты не против, если я останусь и далее при своём мнении? ==А как можно запретить? Но отбить охоту можно. Что и воспоследует ==

Возможно, если бы разница в возрасте не была столь мала, ты воспринял бы меня иначе. Но есть то, что есть, и во мне ничего не изменяют условия, которые принято называть реальными.

О как ты прав, говоря, что о чувствах не расскажешь, не опишешь их, не передашь. Я могу только высказать их – не чувства, а желания. Конечно, они достойны общественного осуждения, ибо у меня есть муж. Имеешь право осудить и ты (идущий ещё от Адама, таков он – оболванивающий закон оболванивающий закон охлократии). Но я открываюсь перед тобой. == Перед кем ты открываешься, глупая? И чем? == Я хочу видеть тебя, целовать каждую чёрточку твоего лица, прижаться к тебе, чтоб ощутить тепло твоего тела, добиться ответной ласки. (И это в мои-то годы!) Я хочу просто посидеть с тобой где-нибудь в уютном уголке, и молча смотреть на тебя, и ловить тепло твоих глаз. Я хочу гладить твои руки и слушать тебя, и слушать, и слушать, как шум вечернего июльского дождя.

Глупо? Но я такая, вся перед тобой.

== Ну да? Прямо-таки вся? Неинтересно даже. Прямо-таки п е р е д о мной? За две с гаком тысячи километров, умноженных на годы и годы. ==

Прости меня за это, мой непостижимый, мой недосягаемый. Мой?

Кончаю писать. Иначе вообще не отправлю это письмо.

Пиши. Всегда жду.


Ей. Уцелевшее из письма. …Любовь – очаг, а женщина – хранительница. В моём – едва тлеет последний уголёк – робкая надежда на возрождение. Не раздуть: дух мой немощен. Так и не обретя, потерял я женщину. Лишившись вдохновения, задохнулся огонь. == Что ты мелешь, про какой очаг, изверг? Что ты знаешь о том, что такое родной дом? ==


От неё. == Меньше и легче пустоты. ==


Ей. Ну, что ж, потешили самолюбие, поиграли костями «любишь – не любишь», бросили пару костей надежды голодному чувству: пусть обгладывает, – и la commedia ; finita (9).

Впрочем, я ошибся – не две, а три косточки отсчитали Вы от щедрот своего большого сердца – три письма написали. Четвёртого я не дождался.

Очень ждал – после того, как прочитал Ваше откровение. Очень надеялся посидеть когда-нибудь с Вами в уютном уголке, и молча смотреть на Вас, и ловить тепло Ваших глаз.

Вы пишете о своей доверчивости. Я доверчив не меньше Вашего. А понял это, глядя на редкий багульник на одной из сопок тиманского берега.

Время медленно плыло к высокой маковке лета. В заливе стояла шуга. Холодом дышало море отважного голландца. Но багульник расцвёл. Неуверенно, с робкой надеждой.


В те места добирается не всякое лето. В том июле лишь однажды пахнУло теплом, но растаяла суровость тундры, из студеной земли доверчиво вышло к солнцу зелье, откровением цвета глянуло в голубую небесную стынь.

Цветёт, цветёт багульник. Многие годы, летом и зимой. Цветёт и поныне. Но так зябко под холодным небесным покровом над зоной. И всё же четыре месяца назад – счастливая неожиданность: так пахнуло на меня теплом Вашего письма, что я тотчас же потянулся к Вам ответным.

Такое со мной нечасто случалось. И всякий раз я был обманут блеском холодного расчёта. Ложь ловила душу на блесну живейшего участия и на живца правдоподобия, и я жертвовал целыми кусками жизни, чтобы вырваться из цепких лап судьбы. ВырывАлся. Но на сей раз, чувствую, попался окончательно. Хоть Вы, как видится, отвернулись от меня. == Нужна она тебе… Видал ты её… Ты ведь не можешь ещё раз украсть у неё тот же самый кулончик на золотой цепочке… ==


От неё. …Ох, как ты ошибаешься. Моё молчание это не то, чтО ты думаешь. Объяснить его просто. Однако то, чтО следовало бы объяснить, так сложно, что я безнадежно запуталась в тысяче и одной ночи житейских узлов. Усвой только одно: всё, что я писала тебе, – правда. Вина моя лишь в том, что уж слишком я раскрылась. Теперь меня мучает одна мысль: что впереди?

Попробую подоходчивей. Первой своей открыткой ты разбудил несостоявшееся прошлое. Спросишь, где логика? Прошлое – значит, было. А у меня – несостоявшееся.

Да, было. Была моя безответная любовь. Было желание стать твоей, родить от тебя ребёнка. Было ожидание и была обида.

Потом – замужество. На какое-то время я заслонилась мужем и заботами о нём от памяти и горечи несбывшегося.

И вот теперь то ли от скуки, то ль от неустроенности, то ль от одиночества (тюрьма – не то место, где можно найти искреннего друга, – прости, что бью по болящей ране, но, как знаешь, у меня есть какое-то право на эту жестокость) ты вдруг вспомнил о существовании одной не очень близкой знакомой, промелькнувшей сереньким пятном через твои юные, переполненные страстями годы. Ведь если бы не снимок в газете, не зависть, вряд ли написал бы. == Да, ты позавидовал. Позавидовал обворованной. == И я – как в омут бросилась, забыв о своём нынешнем постылом существовании и вспомнив былое. Всё. Муж оказался зыбким заслоном от памяти.

А теперь ты немного охладил мою горячность (этим словом я намеренно снижаю стиль: такова проза жизни), напомнил о моём долге замужней женщины. И я умолкла. == Она написала: умолкла. Не: перестала чувствовать или думать, – а: умолкла. Но для твоего самолюбия и то, и другое – одно и то же, то есть ничто ==

Действительно, не пристало мне, жене одного изливать свои чувства другому, хоть и не люблю я первого. Но в силу обстоятельств (превосходящую все собранные в кулак душевные силы) уйти от мужа смогу, только переместившись из этого дома в могилу: больше некуда. Того момента недолго ждать: по некоторым внушающим доверие и надежду данным, продолжительность жизни журналиста – пятьдесят шесть лет. Но в конкретном случае, я думаю, придёт помилование от судьбы, и срок сократится, и навсегда уйдут от меня все оскорбления, постоянное пьянство мужа и его изощрённые издевательства.

Пыталась я как-то переменить жизнь. Пробовала воздействовать на мужа уговорами, угрозами, слезами. == Для успеха предприятия требуется профессионализм. Или врождённый талант сироты == Но всё напрасно. Кончались такие разговоры либо побоями, либо моим бодрствованием на улице в ожидании, пока супруг отойдёт ко сну.

Ты ещё не уснул, читая скучную прозу? Прибавлю только одно, обрыдлое и сакраментальное: всё это время я в физическом отношении оставалась верна ему.

Иногда хочется бросить всё к чёртовой матери и уехать на край света. Но – земля круглая. И везде люди. Да и поздно начинать с нуля, вернувшись в детдомовскую цивилизацию общаг.

В письмах к тебе (и от тебя) я нашла небольшую отдушину. Теперь вижу, что поступила опрометчиво. Нельзя мне так, не положено. Да, я люблю тебя, того самого, которого знала и не знала. Но что с того?

Встретиться, а тем более – соединить наши судьбы мы не сможем. А рвать душу, страдать – тоже не под силу. Это мука и для тебя, и для меня. Роман же в письмах, с порхающими мечтами о неувядающей молодости, с юностью стареющих сердец, – как это пышно и эфемерно! Как воздушные зАмки, которые не годятся для жизни. И как ненадёжно! Как соломинка для утопающих.

Считай эти строки свидетельством моего практицизма и нравственного обнищания. Но – такова жизнь.

== Что упало в цене? И где мера ценности? Жизнь, как она есть? Но зачем она?.. Или жизнь другая, которой человек никогда не достигал? Так чем же мерить?.. Ты знаешь ответ, но ответить боишься.

Ты страшишься Единственного, достойного называться человеком, потому что панически боишься боли, причиняемой человеческим возмездием за твои немеркнущие грехи и за Него, Который оправдает тебя перед Богом (если позволишь Ему смыть кровью пролитую тобой).

Не бойся боли, но страшись… Боль и со смертью не окончится. И – одно из двух: или Спаситель твой, с болью время от времени – до смерти, или вечная боль без Него ==

Подозревать меня в каком-то холодном расчёте безосновательно. Но – это дело твоей совести. == А может быть, самости? Или бесстыдства? ==

Прости меня за резкость, за сумбурность. Я просто не знаю, что дальше делать. Прости.


Ей. Надеюсь, Вы простите мне это письмо. Потому что оно последнее. И потому что каждое слово рождается чувством глубокого уважения к Вам. Уважать Вас есть за что. Более того, я преклоняюсь перед Вами: перед Вашей волей, превозмогающей неподатливость и жёсткость ситуации, перед Вашей верностью супружескому долгу. Вы пишете, что ни разу не изменили мужу, несмотря ни на что, даже на угрозы лишить Вас жизни. Вы святая женщина.

Конечно, я мог бы сказать Вам, что святость без любви – ханжество, вера без любви – ограниченность (и более того – тупость), верность без любви – рабство, а любовь без святости, без веры и верности – распутство и свинство. Но – «не судите, да не судимы будете» (10). Мы люди, мы телесны – и не можем существовать самодостаточно, как инфанта Маргарита (11). Мне нужна пайка хлеба и нара на ночь. Вам – крыша над головой, крыша уверенности в завтрашнем дне и подобие уюта, где туфли можно сменить на тапочки, а платье – на просторный халат.

И вы правильно поступили, написав мне доброжелательное, мягкое, насколько это возможно, письмо, ставящее точку после нашего совместного (и обоими оборванного) сочинения в письмах. Но вы ошиблись в определении жанра. Это не роман, а всего лишь с ю ж е т д л я
н е б о л ь ш о г о р а с с к а з а (12). В нём есть нечто родственное тому, чтО присутствует в классической истории о любви. Женщина, попавшая в неё (эту историю – я почти точно выражаюсь), уподобила автора сочинения пчеле, берущей мёд откуда придётся. А он ответил: «Вы неправильно судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые цветы; а потом уже берет мед» (13).

== Всё-таки писательство – подлое занятие (при всей «возвышенности духа») и другим быть не может. Писатель, когда пишет, пишет не только доброе и святое, но и грех и зло – как иначе выписать добро и святость? И читатель шатается между ними. И не всегда, не у любого хватает сил вслед за писателем дойти до вершины, не сорвавшись по пути с кручи.

И ещё: писатель пишет себя. И, написав, опять грешит, чтобы опять писать ==

Я тоже сперва увидел цвет. Но – убоялся яркости Вашего ума, красивой стройности суждений. Эта трепетная боязнь охватила всю душу так прочно, что стала обожествлением Вашей личности. == Эта личность, окажись рядом, за пару строк из твоего письма, так и не отправленного, – она прыгнула бы к тебе на нару. == Я преклонялся перед Вами, как прозелит, не допускающий в сердце плотских чувств. Я видел вечный свет – свет, рождающий свет видимый: солнца, улыбки, радостного смеха. Я, как дитя, любовался отражением, нет – чудесным преображением этого вышнего света в Вашем облике. Но теперь я понимаю, что Вы, кроме того, ещё и земная женщина. И уважаю это. Хоть именно поэтому не может быть дописано совместное наше сочинение.

Нам не вернуться в апрельский вечер несостоявшейся близости. == Возврат в прошлое, по определению, не может быть путём в будущее. Возврата в прошлое не может быть. Ибо: «Что было, то и будет» (14) Значит, не возврат. ==

Пора уж и мне ставить пунктуационную точку на нашей переписке. Желаю здравствовать и счастливо оставаться.



И усё. Императив ego (15) исполнен – высказался, и будь что будет.

Но что-то такое тревожит. Непонятное. Что-то навороченное видится в окне, обрисованном неверным поздним светом жирника, – какие-то длинные цилиндры и кубы, какие-то штуки из базальта и глины. На что они?

На алтарь? На мавзолей? На Вавилонскую башню непонимания?..

Уже исполнен под скрипку лебединый номер нечестивого трио, а кулончик всё ещё болтается перед глазами. Гибкая и потому несгибаемая – ни человеками, ни годами – покачивается изящная женская шейка, и кулончик на золотой цепочке, точно ботало на блудной скотине, позвякивает где-то в людской гуще города. О чём?

Тим-тилИм, тилИм, тилИм-тилИм…

И вновь занимается желание выказаться – страсть продолжения.

Тим-тилИм тилИм тилИм-ли
Тим-тилИм тилИм тилИм-ли

И вздох за вздохом, мат за фразой, плевок за проклятьем, шатко-валко переходят зэки с парохода на дебаркадер – и он поскрипывает. Обречённо и привычно. И солнце покачивается над чернолесьем, и, будто с тетивы пускает Клаптик сонные вскрики за окно, в холодную ночную черноту обезлюдевшей дачной местности. Оттуда – из темноты – медленно выступает охваченная колючей проволокой зона. Ближний барак нахально и плотоядно пялится окнами на свежую порцию поживы – притекший к воротам этап.

Опять лагерь. Кладбище – пусть и заброшенное, перенаселённое, старое – приличней выглядит.


Что ты молчишь, скрипка?

Извлечём из утробы труп – мертворождённое дитя твоё.

Слова ещё не родились. И уже бессильны.

Ну, ещё одна потуга! Последняя. Давай, мать безотцовщины…

Тинь-диньдиньдиньдИнь… динь-динь…


Да тут целый помёт. Первый птенец – верхние конечности в карманах, коготки наставил. За ним – другие, неоперенные. Будто из мутной воды извлекаются – на свет начальничьих глаз. И – по баракам.

Первого – знакомая новая среда поджидает, молодь. Петушиное нетерпение встречает: кто он, да откуда, да как, да за что? Пробными вопросами клюют.

От десятка – тремя фразами отбивается: было дело, мокрое, но вы погодите, не спешите, всему – своё время. И оглядывает обступивших – и решает про себя: конечно, это не масть (16) петушиная, это фамилия –
с е м ь я, всегда готовая к драке.

Кто-то рассказ мог бы написать. С петушиным названием. Написал же классик – с лошадиным (17).

Но петушиное – название всей семьи, где непременно есть глава – первый петух на деревне, то есть в колонии.

Что ж, достанем его из ордынского захоронения в памяти, уже не курёнка, не задиру, но… Но – он же убитый – он сам выходит из толпы. Пахан.

Пахан умер, да здравствует пахан!

Он чётки перебирает. У него в теле (и на всякий, и на сей случай, на языке, ловко подвешенном) здоровый юмор:

– О, какая интересная встреча! Приветствую вас, воитель за правду опущенных… ой, униженных и оскорблённых. – Он выделывается и гоношится, но – с благоприобретенной опаской: – Мы давно тебя ждали, мститель. Весть о твоём прибытии прибыла к нам ещё до прибытия, с предыдущим этапом. Мы готовы, милости просим.

Он неожиданно подвижен, корректно протягивает руку, ведёт в хату.

Уже на пороге прибывшего встречает хозяйский дух – завлекающий взгляд со стены. Красавица ярко выраженной мясомолочной породы предприимчиво помещена продуцентом в календарную роспись года. Вкупе с двумя стульями, столиком у окна и половиком у нары противорежимное присутствие картинной прелестницы создаёт своеобразный уют.

– Считается, что мы тут с лагерным завхозом чалимся (18). Но у него есть каптёрка, и он там ночь за ночью отсчитывает срок, очень дорого платит по счёту… Садись и выбирай жизнь… – У э т о г о такая же (не дай Бог, чтоб та же) резкая черта над подбородком. Не по горло – выше него – сыт. Чем? Ненавистью? Местью?

Валенком, что ли кинуться перед ним?

– Жизнь или смерть? Ты это имеешь в виду?

– Нет. Выбирай, кАк жить.

– А есть что выбирать? Есть из чего?

– Толковый вопрос. Я кое-что объясню тебе. Как жить. Можно – чуханом (19). При твоих способностях будешь у них паханом. Это простейший, прямой выход. И самый подходящий для тебя – так всё стадо считает. Ты уже почти докатился до этого стойла. Но это не катит (20). Для тебя неприемлемо, для меня – невыгодно. – Кожа у него на лбу шевелится, из едва заметной ранней морщины мыслишка расчётливая выползает: – Я хочу спать спокойно, ты ведь не остановишься. Ни перед чем, я тебя знаю. А убрать тебя без больших жертв пока невозможно.

Второй путь – живи мужичком (21). Но ты сам не захочешь, точнее – не сможешь. СучкИ рубить или сосны валить – не нарубишься, не навалишься на пайке.

И третий, он тебя удивит этот выход… Вынос… Но я тебя должен подвести к нему. Это будет движение мысли. Или расчёта.

И вот отправная точка. Ты знаешь, что такое мафия. И что такое вендетта, давнее изобретение прабабушки всех мафий. Мне не кажется, что оно лучшее. Но она иногда нужна, месть. Как пожива для стадных инстинктов. Особенно – когда стая поредела на одного бойца. А тем более – на двух-трёх. Вурдалакам тогда кровь требуется, хотя бы один козёл на заклание.

Но ты ведь не козёл (22), а? – Медленно – он отсчитывает косточку на чётках. – Ты, сам того не зная, оказал мне услугу. Ты остаёшься при мне. Выпал случай сполна использовать то, что я наконец освободился от братика. Всегда он осаживал меня, даже унижал: он, видите ли, первым на свет появился. Он слишком дорого мне обходился. Ты – весишь меньше, но малый не глупее. Будешь мне за брата: ты честно завоевал это место, – и больше – правой рукой, и дело одно, серьёзное, провернёшь. .. Ну, как, брат, идёт?

Как? Настенная календарная красавица подмигивает: соглашайся, здесь классно. Ситуация шанс предоставляет. Надо лишь побольше урвать взамен за свою ветхую тюремную свободу.

– А если я откажусь?

– Не откажешься: деваться некуда. Но я ценю твоё достоинство. Оно потянет на два чифира (23) в день, на хавку со свободы и на вольнячью одежду. Ну и на водку. Грамм на двести. Иногда.

– Щедро. Ты хочешь, чтоб я…

– Я уже сказал: чтоб моей правой рукой был. И, кроме того, глазами и ушами.

– Я подумаю.

– Ладно. До завтра…




До следующего дня надо дожить. Прости, скрипка, – дотянуть.

Ти-и-и лилилИ-ли-и-и-и-нь…

Эксгумация приостанавливается. Или, точнее, раскопки расширяются. Чтобы выявить сопутствующие элементы, представить улики последнему из всех судов, произвести явку с повинной (ах, как точен бывает этот ментовский язык!)

Упасть на нару до утра – и как не было чужого наглого внимания двух-трёх шестёр пахана, и только храп непременного Клаптика, невыносимо родимый, тщится загнать нахрапистый собачий лай зоны в забытьё… Упасть, покопаться в хламе ощущений и чувств, чтобы к рассвету извлечь на свет сознания что-то бОльшее – нечто такое, чтО перетягивает хавку, чифир, коры (24) шкары, водку и прочий шмок (25).

Что там имеется? Что ты успел?

Излить семя в неплодородную почву и человека убрать. Что ещё?

Ах, да – жизнь придумать и прожить. На бумаге. Но мусор отмёл тетрадку – и ничего не осталось от вымысла. Только желание продлиться.

Ты ещё ничего не высказал себе, но решение уже вызрело в теле ночи. В пользу ночи. В пользу тела.



Дын-дындЫн – ямИгом-ямигом-ямигом дын-дын-дын… – Мотив беса-на-побегушках.

…– Сбегай к мусору во вторую локалку! – Пахан цепляет диезом. И piano: – Отдашь две штуки (26) и заберёшь клапти (27).

– Угу. – И курьерский бег:

Угу-гУгу-гУгу-гУгу Угу-гУгу-гУгу-гУгу
Угу-гУгу-гУгу-гУ-у-у!

… – Вот клапоть. Отнеси в ремонтный, отдай бугру. Он тебе – две выкидухи (28). Одну сразу ж нашему куму. Знаешь, кто это?..

«Угу», – кивком.

– Другую – мне.

Угу-гУгу-гУгу-гУ-у-у…

…– И сегодня придётся в ремонтный сбегать. Бугор висит (29) мне пять охотничьих в чехлах и четыре выкидухи. Потом – во вторую локалку, по адресу, ты понял. Один охотничий и выкидуху – ему, остальное – дальше, он знает – куда. А тебе он даст десять вагонов чая, масла два кило, палку колбасы и пузырь. Понял?

– Угу…

И так дале, дале – день, и два, и год, и год за годом. Уворачиваясь от браслетов (30) и пинков. Ускользая от времени всепожирания. И не жрецом его – прислужником танцуя перед ним на цырлах. Аж до дня рубежного, когда пахан, поднявшись над столом, над бутылкой опустошённой, интересуется:

– Пойдёшь на свободу?

– Куда?

– На свободу.

– Какая, на …, свобода? Ты глянь в окно, на проволоку. Ты у меня спроси, сколько мне ещё пасок осталось кушать? Подавиться можно – и кони двинуть (31). Эх… – Пауза переполняется невысказанностью, неистребимым желанием явить имя – пусть и другое, тайное, но негасимое – на замаранном небосклоне человеческой памяти:

– Н е ж и з н и ж а л ь с т о м и т е л ь н ы м д ы х а н ь е м:
ч т о ж и з н ь и с м е р т ь ? – а ж а л ь т о г о о г н я,
ч т о п р о с и я л н а д ц е л ы м м и р о з д а н ь е м –
и в н о ч ь и д ё т, и п л а ч е т, у х о д я… (32)

– Знакомая нота. Ещё с филфака. Тогда всё было не так. Иначе, красиво. Ох, Одесса моя родная… Но расслабляться нам нельзя, брат. Пойдёшь на свободу. Умрёшь (на бумаге), и освободишься. И ещё просияешь. Под аллонимом…

Сам того не ведая, пахан истину говорит.

…– Когда доберёшься до места, один человек две ксивы (33) тебе сделает. Он мне кое-чем обязан – ксивы сделает чистые. Во всех отношениях. Первая – на дело, а вторая: сделал дело – гуляй смело. Но помни: кинуть меня – не пройдёт. Никуда не скроешься, из-под земли достану, понял?

– Нет.

– Что ж тут непонятного? Ты ж во всём рубишь.

– Не понятно, почему не ты?

– А… Слишком дорого моя свобода обойдётся. Пока нечем платить. Вот сделаешь дело – тогда и я.

– Угу.

– Но я не хочу тебя напрягать. Иди прогуляйся. И подумай, готов ли на дело? Дело – мокрое.



Не разгуляешься. Но всё же дорожка назревает.

Куда ж ты, дорога, т е п е р ь заведёшь?

Да… очиститься, облегчиться. Чтоб не маяться потом.



Какая удача! Одно очко свободно. Самое высокое в иерархии отхожих мест – пастушье. Ограждённое стенкой и дверью от преднамеренного осквернения плебсом. Но к привилегии есть доступ и у тебя, одного из тех, кто стадо облаивает, – ключ у тебя есть.

Воссядем, воздрыщем!

В щель между дверью и косяком умещается пол-окна барачного. Какой-то зэк из предшествующего поколения, бывший колхозный бугор, воздвиг за решёткой, на подоконнике, учебно-патриотическую наглядность: святое революционное семейство уютно расположилось перед объективом истории, – и на зэков, отправляющих нужду, смотрят во все глаза папенька с маменькой, детишки и, особенно остро, ладно сработанный крепыш. Сквозь другую щель он виден уже облысевшим, архипаханом: недалеко от параши гипсовый бюст валяется. В первой щели появляется… Как его?.. Самый малой в лагере. Вопрошает маменьку:

– На к......к возьмёшь? (34) – Но получив молчаливый отказ, скрывается из виду. На секунду. И – следующий кадр, во второй щели: мочой кропления о п у с к а е т поверженного навзничь кумира – революционное священнодействие совершает.

– Так его! Обмой чумазого.

Это мент, на парашу претендент. Административное поощрение выражает: в духе мятежного августа начальство убрало из лагеря всё красное и своевременно мимикрирует под российский триколор.

Мент открывает дверь на парашу. И тебе:

– Долго ещё будешь сидеть?

– А что?

– Хочу занять твоё место.

– Ладно… Садись. И так десять лет сиди.




Ты клеврет пахана, полувластительный – для всех. Хоть и бес-на-побегушках.

Но зэки не видят твоего появления: всестадно бегут в дальний угол барака. Догнать! Поймать! Прикончить!

– Лови!

– Держи!

– Опять ускользнула!

– А! Есть.

И, наконец, радостный возглас удачи:

– Убили мышку, дай ей бог здоровья!..

Н е ж и з н и ж а л ь с т о м и т е л ь н ы м д ы х а н ь е м…

а этих жалких мгновений: этих глаз, как тупые свёрла буксующих у тебя в западинах виска. Но – вроде не заметить, промолчать, не ответить им ненавидящим взглядом, этим двум однобарачникам, и без того прижатым к стене твоим видом.

Ложишься на нару и, с понтом, засыпаешь под раскаты соседнего шёпота.

…– Он такой прикольный, такой беспредельный, этот Клаптик… Я ему говорю: у тебя на морде весь уголовный кодекс написан. А он улыбается во всю морду.

– Не морда – атлас психических болезней.

– Не, он кидается (35) пришибленным. А сам гордится тем, что закон писан не для него, что он сам закон устанавливает. Хорошо, что только для себя…

Они что-то ещё трут (36) Гумус истории – вот кто они. Откуда явились в паузу событий со своими жёвками и тёрками (37) туда и уйдут, – в отложения.

Двое… рябь одного поветЕрья в часы штиля, едва заметное мгновение, вспененное двумя словечками на шероховатой поверхности конторского бланка.

Героев – не видно. Ни в бараке, ни во всём лагере, ни на даче, ни впереди, ни в минувшем твоём. Герой стал гумусом в человеке и вместе с человеком, стал гумусом для негероев.


Ну, а фигуранты, персонажи есть?

Конечно же. Колония – вездесущий некрополь – бытийствует по своим инфернальным неписанным законам. (Или понятиями их назвать? А может быть, конституцией?) Немногие здравствуют, точно конда – сосны корабельные, – на труднодоступных делянках. Другие, большинство, падают в прель на лесо-человечьем повале. Какая-то оттрелёванная половина достигает реки необратимого умирания и, отбыв на берегу положенный срок, сплавляется невесть куда, оседает в ближних ветхих селениях, ядом разложения заражая подкошенное пороком время.

Но ручка выпадает у тебя из дрожащих пальцев, как только рука пишущим остриём начинает выковыривать кого-нибудь из гробницы неверной Мнемозины (38). Подсобите хоть вы, мамзель Каллиопа. Отдохните от блуда с любимцами Фортуны (39).

Вы не слышите. Ваше внимание поглощено чрезвычайным происшествием и нестандартной ситуацией.

====
(1) Надо полагать, И.А. Некрасова и И.С. Тургенева.
(2) на верхнем месте нар (арго).
(3) обжора (арго).
(4) две миски (арго).
(5) письма (арго).
(6) Из пачки старых замусоленных писем, со свежими комментариями. Последние помечены ====.
(7) Псалом 22, ст. 4.
(8) СибариИт – житель древнегреческой колонии Сибарис, которая славилась багатством, роскошью и праздностью.
(9) комедия окончена (итал.)
(10) Евангелие от Матфея, гл. 7 , ст.. 1
(11) Кажется, речь идёт о картине Д.Р. Веласкеса.
(12) Чехов А.П. Чайка. Действие первое.
(13) "Русские ведомости", 1910, № 13, 17 января.
(14) Экклезиаст, гл. 1, ст. 9.
(15) «я» (лат.), самости.
(16) социальное состояние, сословие в уголовном мире.
(17) Чехов А.П. Лошадиная фамилия.
(18) вынужденно пребываем (арго).
(19) нечистым, опущенным (арго).
(20) не подходит, не годится (арго).
(21) рядовым зэком, не сотрудничающим с администрацией (арго).
(22) Игра слов: 1) жертвенное животное и 2) зэк, который сотрудничает с администрацией.
(23) предельно крепко заваренных чая (арго).
(24) туфли (арго).
(25) нечисть, гадость (арго).
(26) две тысячи рублей (арго).
(27) бинты, пропитанные наркотиком (арго).
(28) два выкидных ножа (арго).
(29) должен (арго).
(30) наручников (арго).
(31) то же, что «дуба врезать», – умереть (арго).
(32) Фет А.А. Далекий друг, пойми мои рыданья…
(33) два документа (арго).
(34) О минете (арго).
(35) притворяется (арго).
(36) обсуждают (арго).
(37) пустыми разговорами (арго).
(38) древнегреческой богини памяти.
(39) древнеримской богини судьбы.




ВСПЯТЬ


Вяленый селюк в брезентовом плаще ухватился за тряскую рукоять и высматривает путь. И катерок, и вода, как бы стоячая, держащая на себе эту посудину, как бы застывшую, и как бы плывущие в забытьё бревенчатые пятистенки на берегах и делянки картошки за ними, обнесённые городьбой от скотины, и самосейная ржица за овинами, и эта белокаменная из небыли восставшая церквушка с пустынной немотной кулигой – отголоском канувшей в реку были, и дух свежего сена от посаженных то там, то сям стожков, и небо – родительский кров над землёй, и мужичок, по положению кормчего вставший в твоих глазах вровень с отдалёнными соснами, и весь день возвращения, – всё это – будто в напряжённой уде рыбака, настроенной на улов, всё – под прицелом карандашного огрызка в руке, трепетно застывшей над моргающим огарком…



– Клапоть! Есть у тебя какой-нибудь свет?

– Есть. Но эт о последняя свечка.

– Врёшь.

– Ясно дело. А может, и не вру.



Вспять обращённый Стикс?.. Как северные реки?

Посмотрим, куда вывезет тайнодействие неотмытого бабла с магией слова в придачу.

Говори, скрипка. Рассказывай, грифель, веди по бумаге взвихренный пенистый след посудины, чтоб не растаял в текучести, не растворился в облаках, медленно ямдающих по зеркалу воды. Неужто небыль сбывается? Неужто из бытия, перед которым любой миф бледнеет, – на стрежень, на простор речной волны может вырулить лодка, подобная Хароновой, да ещё с пассажиром?

Худая фуфайчонка плохо защищает от резкой свежести пространства, от веяний своевольного времени, предчувствуемых и неведомых. Пассажир, сколько мочи в подпорченных миазмами лёгких:

– Эй, мужик! Звать-то тебя как?

– А на кой … тебе?

– Ну… Один путь держим. Надо как-то разговаривать.

– Ну и дЁржим, небось не выроним.

– Да вот зябко, слышь… Как тебя?

– Для кого как.

– А мне как тебя называть?

– Дак зови как хошь. – Мгновение подсвечивает изнутри оспины на загорелом лице селюка – и ручища дёргается влево, предвосхищая крутой изгиб русла.

Пацана, то есть тебя тогдашнего, и сейчас, в подогретом электроплиткой сарае, передёргивает озноб.



– Буду звать тебя перевозчиком. Экспедитором…. Слышь, надо бы водки хлебануть.

– Да, водки, водки. Водка – хорошо. – Экспедитор губу губой ласкает. – эт’ мы щас. – И, затабанив, причаливает лодчонку к мосткам у левого берега.

– НА тебе денег. – Павловку (1) – экспедитору. – На все бери.

– Щас нараз в лавку сведаюсь, да беленькой родненькой наберу, да килечки возьму, да чево йишшо. На двоих скумекаем дак…

Долгим взглядом ты следуешь за ним на угор и упираешься в ближний тынок. Нельзя уходить с лодки на полпути. Лишь тоска, желание достигают поскотины, и ты слышишь непонятную жаркую речь крови. Где-то на болотине гуркают лягушки. Воображение набрасывает посреди зелёного подмалёвка низкие горы и узкий гулкий распадок, выплескивающий на обе стороны голоса и крики. На дне его, на тропе, труп лежит – издохшее тягловое творение, вспухшее от солнца. Птицы над каньоном выписывают фигуры ликования…

…вороньё как враньё, соловьи раскудахтались, курвы,
и каньон захрипел, будто времени жуткий распад,
и в терновой глуши крутят черти свои шуры-муры,
и блаженно пи…дит в дикой зелени дрозд-психопат…

Так… п р о к л я т а з е м л я з а т е б я… (2)

Боже, где, где та добрая земля, чтоб могла плодоносить то, что Ты заповедал?..

– Ну чё, паря, вздремнул?.. – Экспедитор осторожно кладёт лавочный улов на дно лодки. – Щас дальше пойдём. А там, за излучью, местечко есть красивое. Ждёт нас.

Ты смотришь на рыло, на загадочно-тупое, и – трясёт. Опять это…

– Давай сперва заправимся. По кружке.

– Давай.

В лагере от водки кейфовалось. Затем – гнёт мыслей. А здесь – лёгкость. Почти ветреная. И позывы к движению.

Н а м з н а к о м о и н о е р в е н и е:
Л ё г к и й о г н ь, н а д к у д р я м и п л я ш у щ и й… (3)

Надолго ли?

– Ну, перевозчик, в путь!

– В путь, дак в путь. А хошь, я те былицу одну расскажу на дорожку? Про живую воду, а?.. Исть охота, вижу. Дак слушай.

То было давно, годов, может, тышшу назад, когда на Камне сидел царём Зверолов. Я у его сокольничим служил. Во-он в том распадке дворец его стоял. Никакой такой хвартихвикации не было вкруг его: ни башен, ани рва с мостом, – окромя одной: распадок чары окружили. И никто не мог туда войти, пока Зверолов слово заветное не сказывал.

А было много охочих попасть в палаты, потому как сидела там царевна, и кого допустит родинку на челе еённом лобзать, тот вечно жить будет.

Да Зверолов не допускал. Испрашивал, можешь ли себя забыть, и очами испытывал. И паломники ворочались восвояси.

А я пришёл, уж не помню откель, зная, што без царевны мне не жить. Пришёл я к распадку, себя не помня, и Зверолов меня спросил:

– Забудешь себя?

А я ему:

– Дак я не знаю, кто я.

Зверолов тогда велел воздушным вратам отвориться. И я запречный плод узрел в зачарованной оградине и понял, што батя красавицы, он, может, и отец, да только слуга он ей. Он царевал, когда выезжал из распадка на вороноя столетнем жеребце и гнал зайцев. Я ему соколов готовил. Но царевне – подавай один раз в году кровь молодого ворона. Мы их на зайчишек отловленных манили. А изловить – ловкости рук хватало. Летит, бывало, воронёнок на зайчишку, а заяц привязан, я сижу в краснотале и зайчишку к себе – дёрг, а воронёнок за ним – прямо в руки ко мне.

Такого гордого однова принёс царевне, што она заперлася с ним в горнице на всенощную. Я ей туда кадку солёных словечек доставил. Говорящую. Штоб не стошнило.

А поутру как предстал пред царевны темны очи, дак вижу: стыдобы хоть пруд пруди. Шишига (4) восстала запечная и лобзат царевну куда ни попадя. Мою суженную.

Но молчу. А она всё ж учуяла и молвит:

– Хошь, дружок, женой тебе верною буду? Достань яичко голубиное. В южной сторонке горлица – ясный свет летат. Скоро ей помирать. Да напоследок яичко снесёт, дабы вечного голубя родить.

Поехал я на коне. Чутьё мне дорогу казало. А кубы по аршину ребром – што правлю верно.
И от еду, еду. Не день и не два, не век не другой, а всё ночью да ночью. Да и сон меня настиг: токмо лёг и уже встал. И вижу: спускается с неба горлица, ясной девицей мне является. А сам я был статный-от собой, крепкий был, ровно кряж. Она и втюрилась. А я смекнул, што как с ею сойдусь, дак яичко заветное снесёт.
И стали мы жить с ею, и было л о ж е у н а с – з е л е н ь. К р о в л и д о м о в н а ш и х – к е д р ы, п о т о л к и н а ш и – к и п а р и с ы (5). И она понесла, и утром яичко снесла. Я ево – хвать, а она – давай причитать: «Не губи душу живую! Я умру, а душа моя – в ём».

Воротился я к царевне с яичком и стал жить с царевной. И стал сохнуть не по дням, а по ночам. А царевна сжалилась:

– От когда высохнешь до костей, тогда уж ясно: вечно жить будешь. – И подмигиват куда-то в угол.

И я понял: обманная она царевна и жисть еённая обманная. И смастерил себе лодчонку и, когда царевна спала, остриг её и над лодчонкой волосы спалил с приговором: сгинь, сила нечистая, вывези меня, лодка заветная!

И заработало сердце у ей, у лодки, и вывезла она меня на реку. С той-от поры и рыбачу да в лавку рыбу сдаю за бензин и за водку.

Ты не гляди на меня так. Я токмо с виду малограмотный, а всё знаю. Мотор те разберу и чё надоть заменю. У меня тут изба стоит недалече, гости по вечерам, быват, приходят. Даве-от каган у меня угощался. Знашь, чем я ево потчевал? Не догадаес-си… Малиной с планеты Мильон дробь восемь терзаний. Каган силы небесной накушалси и соколом от меня улетел…

Выгоны – один за другим. Больные фантазии, как бусы, нанизываются на потаённое тёмное желание извозчика. Счастливый человек, недостаёт лишь формы ментовской.

– В путь! – С нетерпением молвится-пишется. С надрывом.

– Куда ты торописси, паря?

– Отсюда. Доставляй куда велено.

– Куда ж тебя везти? – Это он, в воду глядя: –Ты ж мёртвый.

– Ты знаешь. Вези! – В голову перевозчика вбивается мат. Фильтрованный, рафинированный. И пронзительный. Как осиновый кол.



Ты готов, пацан?

О, йес. Как шустрый ковбой в прериях.

Где, какие прерии? Тянется бредняк
из лесистой местности в каменный глушняк…

– Клапоть!

– Ну чего?.. Ничего нету.

– Скажи, Клапоть, людей можно убивать?

– Хи-хи… Было бы за что.

– Было бы за что, Клаптик, я б тебя давно убил. А так – что с тебя возьмёшь?

– Вот за это и убей.

– Не-а. Ты лучше флакушку давай.

– Да где ж её взять? У меня что – инкубатор?

– Давай, не то убью.

– Да только выпили недавно.

– Давай, для храбрости надо.

– Неужто на дело пойдёшь? – Клаптик осторожно издевается. Тихонько подзадоривает.

– Да. Давай для храбрости.

Скрипичное интермеццо обжигает лосьоном пищевод, кишку, внутренность. И…

Д у н о в е н и е в д о х н о в е н и я (6).



Примитивно злодеяние перед печальным оком Бога. Как застолье у грузинского живописца: сосуды, полные вина, и питие во оставление печали (6).

З д е с ь, в кабаке, шумит, играет, булькает, плещется разномастная торговля: продают и покупают девочек и, подороже, – мальчиков для постельных утех, ксивы всякие и наркоту, долги и должников, должности и привилегии. Но не всё можно купить, даже за большие деньги. Совесть не продаётся: редкостный товар, считай, раритетный. И спроса на него обычно нет.

В кабине, за ширмой, стряпается таинство криминала. Вино омывает и веселит сердца, и они, повеселевшие: бизнесмен, рэкетмен и стыдливый банкир, – за полчаса начисто отмывают нечистые бабки.

Перед ширмой, на стуле – на страже тайнодействия – сидит бэушный олимпиец, кока-колой развлекается. Ты встаёшь из-за стола, улыбкой простилку пробрасываешь. Мордоворот вскидывает голову. Глаза – как два стилета.

– Привет. – Ладонь показываешь. На другой – брелок из самшита: голова Мефистофеля. – Отнеси.

– Кому?

– Кому надо, тот возьмёт.

– Зачем?

– Отнеси. – И рычишь по-лагерному: – Зачем – не твоё дело!

– Ладно. Стой тут.

– СтоЮ. – И два хапка кока-колы. Для храбрости.

Из-за ширмы пахан выходит. Третий. Такой же, как и лагерный, по тому же стандарту сделанный. Поспешает, но почему – он того не говорит и никогда не скажет: язык его давно сгнил. И никто никогда того не узнает, потому что паханлагерный и ты повязаны этой тайной. Она – как пружина волыны, как заточка обоюдоострая. Она подталкиваеи пахана третьего и его рукой – тебя:

– Пошли.

– Куда?

– Вниз.

Ещё одно сошествие. В подсобку ада.

В просторной комнате, на стенах, образА фотомоделей расквартировались. Юные гурии цветущими титьками соблазняют, попками спелыми. На своего пахана работают.

– Рассказывай. – То, что ему нужно, он пытается вытянуть из тебя. Властным голосом, взыскующим глазом, ослепительным светом из-за плеча.

Ты протягиваешь маляву:

– Всё написано. Здесь.

Он принимает бумажку как предпосылку судьбы. Поворачивается к свету. Чтоб разгадать её?

И – момент: судьба настигает пахана. Заточенный электрод пронизывает котон рубахи, ныряет в ямку на левом плече, у шеи, у ключицы. Смертельная точка, незабываемая.

Удивлённо ахнув, пахан падает. Накрывает тайну чистого листка. Навсегда.

Дело сделано. Потирай руки, далёкий лагерный братишка. Ты стал безраздельным паханом. Всё бабло, всё рыжьё (7) – твоё: порода вымыта – двух братьев твоих унесло в сточную смердящую канаву судьбы.

А ты, Каинов потомок, куда теперь?

В коридоре привалены к стене ветхие, пережившие своё время парусиновые плакаты. Ты хватаешь тот, который скраю, несёшь на улицу. Как штандарт. Бессмертно-красными буквами на нём предначертано:

Д Е Л О Л Е Н И Н А Ж И В Ё Т И П О Б Е Ж Д А Е Т

Куда, куда теперь? В мавзолей, что ли? Потеснитесь, дорогой пахан. Извините – архипахан. В тесноте – не в обиде.

Вы родственники с кремлёвским мечтателем, обитателем околокремлёвской усыпальницы. Но ты – бастард. Злодеянием и тайной злодеяния ты отсечён от любого и каждого: от власть имущего и от несущего власть имущего.

Ты сам себе господин. А ещё кому?

И – раб. Кому?



Вот так, да?

Ты несёшь в себе и на себе бремя власти: ты её субъект и объект, – где б ты ни обретался: в высоком терему или в подвальной ночлежке, в сарае чужой дачи или на брачной (и даже внебрачной) постели. Ты властелин и раб, кто б ты ни был.

И только одному дана в с я к а я в л а с т ь н а н е б е и н а з е м л е (8). Потому что пришёл на землю как подданный земной власти и покорился ей настолько, что она уже не давит – упразднена для Него. А покорился – потому что имел в с я к у ю. значит, имел власть покориться власти земной, отдавая к е с а р ю к е с а р е в о, а Б о ж и е Б о г у (9), н е с о о б р а з у я с ь с в е к о м с и м (10) до скончания века.

Говорят, Он из ряда вон выходящий – из ряда: Сакья-Муни, Конфуций, Зороастр, Мани, Мохаммад. А другие говорят: Он никогда там не был.

Откуда Он родом? Оттуда, откуда и Геракл, Прометей, Тесей?

Ты можешь вместить Его, скрипка? А сыграть?

Тл-ли… тл…

Ты своё отыграла, пустая утроба, и пищишь на ухо про зелёное древо жизни.




У метро, обочь людского течения, стоит пепельновласая, зеленоглазая, розовоперстая и – видно с первого взгляда – розовоперсая. Как Эос (11) Н-ну-с:

– Девушка, какая вы красивая! Я приезжий. Не подскажете, где такое можно добыть?

– Такое – нигде. Это эксклюзив.

– Я не о кофточке, девушка.

– Я тоже не о трусиках, молодой человек. – Глаза, зелёные-зелёные, придирчиво ощупывают твоё шмотьё – цену в з е л е н и (12) определяют. – Ты оттуда?

– Оттуда. Откуда и куда – не всем дано знать. Т а й н а с и я в е л и к а е с т ь (13). Одно достоверно известно: внебрачный сын о т е ч е с т в а.

– Понятно.

Что тебе, киса, понятно? Слава Богу, ничего. Кроме одного. Говори.

– До утра – сто двадцать.

– Чег-о-о?

– Баксов.

Дешёвая драгоценность. Но – драгоценность, трахни её в зад!

– Заменжевался, добытчик?

– Думаю… Думаю, что можно тридцать сверху. За домашний уют на полсотни минут, за простой выпивон, за простой закусон и за лёгкий музон.

– Идёт, но…

– Никаких «но».

– Но ты послушай. Я уже в тебя влюбилась. С третьей попытки. То есть с третьего взгляда. Но ты должен пообещать, что будешь мужчиной…

– Уже двенадцать лет мужчина. И терять это звание не собираюсь.

– А то вчера один идиот попался. Всю ночь жизнь свою оплакивал: девочки его не любят. Про тайгу рассказывал, меня с собой звал. Таких кастрировать надо – в назидание юношам.

– Можешь быть уверенна, киса, я не подведу. Но и ты… без опекунства чтобы, без присмотра над нами. На взутый случай я кое-что припас.

– Договорились.

Светофор на перекрёстке согласно мигает зелёным. Тебе. Ей. З е л е н и. Киса звонит в ночь.

– Лапушка, это я… Ну, да, откуда ж ещё?.. Да, ты вот что – стол накрой: салатик, ветчина, бутылочку поставь из тех двух. И чтобы запас был… Что?.. Ну, конечно. – Оглаживает себя улыбкой. – СтОит, я уверена… Да минут через двадцать.

Вспышки света, огни прыгают вокруг, кувыркаются, в опьянении позднего вечера падают на тротуар. Киса крепко за руку твою хватается.



Я с л и ш к о м с т а р, ч т о б ы и г р о й у в л е ч ь с я,
И с л и ш к о м ю н, ч т о б б е з ж е л а н и й ж и т ь… (14)

Ты – кто ты? Пацан? Мужик? Старик?

Нечаянный вопрос приложился к виску и сосёт, как вампир, сушит мозги: почему существует влечение к женщине – как образ действия, – и как оно возникает – состояние, а затем действие?

Инстинкт? Но привлекательных объектов много, а притягивают лишь некоторые, да и то непонятно чем. Ну что в них, вот в этих, такого необыкновенного: в бюсте, в торсе, в грудях, в изгибе губ, в ниспадающих волосах, в крутых т упругих, как сердце, ягодицах, в лодыжках и щиколотках – во всём женском теле? Почему возбуждают желание? Не потребить – желание прикасаться, ласкать, доставлять чувственное удовлетворение и достигнуть его?

Почему не тогда, когда это нужно, по команде ума, чтоб совершить акт зачатия для продления рода? Зачем нужна эта мучительная зависимость от женских прелестей, а у женщины – от мужской силы, от поглощающей страсти? Опять-таки для продления рода?

Насосавшись последних сил ума, доведя тебя до слепоты, вопрос отпадает сам собой. Как пиявка. До поры.

Ты слеп. От этого тела, мягко отражающего уютный свет суточного столичного пристанища. И ты хочешь…



…Дисковые придыхания: йес, йес, о! Порнуха на столике у кровати: пышное, поглощающее чужую руку. И кровать. Ристалище. Соревнование в упражнениях, называемых любовью.

Зеленоглазая, пепельногривая – будто наездника сбрасывает, к столу подпрыгивает. Круп лоснится жаркой изморосью, шипит наливаемое в бокалы шампанское, она – уже голубкой, голубицей:

– Милый, подкрепись. Долгий путь ожидает бубнового.

– Подкрепиться чем-нибудь покрепче. А что за путь?

– Длиною в ночь. – Хохочет. Как эхо, убегающее в распадок.

– И ещё длиннее. – Проглотив рюмку водки, вслух.

– Но не со мной, так ведь? – Волосы, всколыхнувшись, падают на грудь.

– У каждого своя доля.

– Да, мой супруг, всенощный мой. Дай руку, я тебе всю правду расскажу. Вот, путь у тебя узкий и длинный. А идти тебе некуда. Я за тебя всё бы отдала, всё бы тебе отдала… не смейся!

– Я улыбаюсь. Над этим грех смеяться.

– Но, что б я ни дала, всё напрасно. Ты же знаешь, тебе нет места на земле. Только пристанища, чужие подушки, пиджачок под голову… Ха-ха… не поверишь – я бы за тобой в туман тайги пошла. Да не позовёшь. Для тебя самого нет места, нигде. А для нас и подавно.

– Что тебе сказать, зеленоглазая?

– Ничего не говори. Молчи. Хочешь водки?



Есть ещё два-три глотка в пузыре. А затем…

Пальцы в рот – и подобие свиста.
И на самом случайном из лож
причаститься – и вечность выдаст
Гименея священную ложь.



В небе ночном, за окном, над столицей,
пьяно, развязно гуляет зарница.

А вздохи иностранной дисковой барышни пересмешливы.

Глохни, стерва!..

Тихо. Тишина сгущается, наливается, единым дыханием двух особей. Погибель в блуде – двух взаимовнедрённых корней из отрицательных единиц? Сотворение из погибших нового мира? Надолго?

– Милый, нечаянно мой… Как же, как без тебя?..

«Если кто-то без кого-то жить не может,
он не спросит, как прожить ему.
Он в подножье, на алтарь положит
душу – дар бесценный одному…»


– Ты такой… ты хоть иногда давай о себе знать. Ты куда теперь собираешься?

– Пока никуда. Пока ещё нельзя. В какую сторону ни подашься – везде запретка (15). Как в лагере. Думаю как-то прорваться на юг. Там есть одно местечко, относительно укромное. – Прими успокоительное, зеленоглазая: – Авось не достанут.

– Я помогу тебе, милый. У меня брат экспедитор. Поедешь в товарном вагоне. Подходит?

– Выбирать не приходится.

– А мне услугу окажешь?

– Какую?

– Небольшую. Одной подруге надо кейс доставить.

– Куда?

– В Никольск.

– В Никольск?

– Да, а что?

– Боюсь на неприятности нарваться.

– Но это ненадолго. На день. А может, и меньше. Согласен?

– Могла б и не спрашивать. Согласен ли жить висящий под вышкой? (16) У него нет выбора.

– Не говори так, милый. Ты умный – тебя не взять ни руками в перчатках, ни голыми сиськами, ни водкой, ни глоткой. Ещё придёт время. Твоё. Наше, так ведь, мужчина мой, единственный ты мой из всех этих особей?.. Вот, смотри. – Из-под порнухи, из ящичка – фотография.


Б а, з н а к о м ы е в с ё л и ц а… (17) Баскетболистка, Комсомольский Опер и она, Ангельская Бестия. На поле. За ними, вдалеке, – тюрьма.

– Что молчишь? Проглоти слюни.

Нет, зеленоглазая, не слюни, – в горле пересохло.

Водки в рюмку, одним глотком – на дно подсознания не прозвучавшее «оп-пана!» И – со спокойным интересом:

– Которая?

– А на которую глаз положил?

Что ты! В присутствии королевы не поют дифирамбы фрейлинам. Но на фотке – тебя нет.

– Не люблю сниматься.

– Так уж? Никем? Ни за что?

– Не люблю. И не хами. Не нападай. Здесь тебе не от кого защищаться.

– Извини. Не буду. Кого на фотке мне запомнить?

– Длинную. Как будете подъезжать, позвонишь ей. Она тебя будешь ждать. У вокзала.

– У вокзала… Обычное место встреч. Ты тоже ждала у вокзала.

– Тебя! – Осыпает тебя смехом. Будто огнями бенгальскими. – Единственного-неповторимого.


Потому, – не продолжаешь ты, – жирный узбек не приехал. Или худой казах, на худой крайняк. И вожделенные баксы не наварились – мечтою бесплодною все испарились.

Прекрати, мужик. Был ли вообще узбек? Или хотя бы казах?

Взгляни, не фантомы ль они,
не ревности ль твоей созданье
у сей упругой полыньи,
где зарождается восстанье
живой воды, где жизни круг
броженьем снов, круженьем рук
в ночИ очерчен торопливо?
Склонись, приникни и прильни
к сей женщине, в глаза взгляни,
жди половодья терпеливо…

Взглядом, неслышным, как рождение ручья, её зелёные глаза усталые веки твои обтекают, осеняют тебя, супруга всенощного, минутным здоровым сном. Баю-баю, враже. Баюшки, варяже…




Что, уже утро? Клапан – на подрыве. Скорей. Но – не здесь: хоть и временное, а пристанище. И кто его знает, настанет ли утро?

Резкий, промозглый, прям-таки литературный ветер прибивает ко лбу мысль о чужбине:

о том, что мир валяется во зле,
что места нет ни в пушкинском селе,
ни в стольном граде, ни в чужом саду,
что ждёт тебя горячее. В аду.

Что ты пишешь? Недоносок. Выкидыш. Изверг. Что ты лепишь?

А что-нибудь. По инерции.

Так блекнет свет на молодом лице.
Так волосы растут на мертвеце.



– Какой ты колючий…
Зелёные глаза аккумулируют уличный неон. И на твою небритую заточку (18) маску накладывают. Питательную.

Ты грезишь:

По продолженью пред утром тоскую.
Сгладь своей негою колкость мужскую.
Пусть, истлевая, проклюнется семя
в тёплую плоть, а не в сушь пустоземья…

– Знаешь, зеленоглазая, всё впустую. И острое слово и нежное, и солёное и сладкое. И драка и пирушка. И онанизм и ночь с женщиной. Всё – как испарения от земли. Улыбнётся вот такая, зеленоглазая, – и память, как туман, расходится. А в одиночестве – опять сгущается. И помнить не могу и не могу не помнить… а потом, когда задубею где-то под забором, и память развеется…

– Молчи. – Рот губами тебе закрывает. И губами молча:

По лагерям ты, милый, истаскался.
Тоска к утру твою сжимает грудь.
Я так хочу, чтоб ты во мне остался
хоть чем-нибудь. Оставь хотя бы грусть.

И задыхаясь:

– Слышишь, может, я забеременею? Ну, скажи: да.

«Динь. Динь. Динь…» – Белокаменный город извещает о том, что дожил до семи утра.

– Фу, небритый… – Вся жизнь – всё ещё зеленеющая, тщетно. – вздыхает поутру, последним утром: – Милый, мой… Ой!..

И если быть честным – хоть на минуту, – надо за всё рассчитаться. Сполна. Хотя бы з е л е н ь ю.

Ты одеваешься, отстёгиваешь тысячу долларов. Остаются какие-то крохи. Но – хватит.

– Глупый… – Светлая прядь – в небритую щеку. – Оставь себе. Тебе – нужнее. И негде взять. Вот тебе ещё две тысячи рублей, больше нет. И не смей отказываться. Иди… Храни тебя Бог.



Л ю б л ю я п ы ш н о е п р и р о д ы у в я д а н ь е… (19)

Он любит, именитый воспитанник Царского села, любит и поныне. Это среда его обитания. Без этой заповеданной роскоши, его окружившей и окружающей, его бы не было.

А ты, в разгар декабря, над пачкой исписанной бумаги, – ты любишь? Что ты любишь?



Багряные листья – тихие ангелы предзимней поры – витают в бодрящем холодном воздухе. Золотая перспектива листопада (не дай Бог, обманная) из желания жить рождает дымку, наплывающую в аллею. И смерть. Служанка – она не может не прийти, посланница, не ведающая своей роли.

Холодной чувственной поступью матроны набрасывает на листвяном покрове земли параболу мокрой борозды.

Рисуй, рисуй. Закрыв глаза – рисуй. В этой фигуре – ничего от школьницы, нет и следа ангельского. Лишь возвещение кончины.

Ты пацан, ещё шаг – и уже мужик. Ты идёшь ей навстречу. Её не обойти.

Она не сразу – через мгновение, многолетнее:

– Ты?.. Откуда?

– С того света.

– Я думала…

– Да, ты думала, уверена была…

– …тебя уж нет.

– Ну, конечно. С глаз долой – из сердца вон… Вот незадача – осечка случилась. Ошибка неизвестного программиста.

– Ну-у?.. – Руку протягивает. Обряд выкликания? (20) Шанс последний?

– Вот и я спрашиваю… – Ты стоишь как баба каменная. – Как жизнь?

– Ты о чём?

Жизнь прошла, целая жизнь, ущербная. Подобие смерти, сильнее смерти – эта женщина. Плащ от Barberi khauz. Платье от Burda. Туфли от Bruno Magli. На тонком запястье – kart'e с римской цифирью. От Louis Vitton – вместилище гламурных секретов. Поразителен изгиб верхней губы, она – вместо клёпаной косы.

– Как ты все эти годы? Конечно, припеваючи?

– А как хотелось. Играючи.

– Ты замужем, конечно.

– Конечно. Третий раз.

– А… А первый кто?

– Комсомольский делец. Когда тебя закрыли, кое-кто твой позор на меня повесить хотел. Так мой опер, он заявил на вечеринке, что разобьёт башку любому, кто оскорбит моё достоинство. Потом ему самому голову проломили: они там навар не поделили, в их конторе. Когда его убрали, все остались довольны, все… Второй – это эпизод. Остро направленный на науку. Я его должна была направлять, как этот… ну, камень, которым ножи затачивают. Я и направляла. Два месяца. Тоска дремучая.

– А теперь – неужели ты нашла то, чтО искала?

– Что ты! Никто меня не устраивает. Ты – лучше других был, но… Если бы к тебе эти три довеска прилепить, то, может быть, получилось бы что-то подходящее. Лет на пять.

– То есть идеал недостижим по определению?

– Не знаю. Я ненасытна. Сегодня хочется одного, а завтра посмотришь – другого. Такая-вот я. Есть и буду. А ты… хотел жить – изнасиловать меня. Тогда не получилось. Теперь ты пришёл убить меня. Тебе недостаёт последнего до смерти…

Бьёт она точно – в левую грудь.

– Иди дальше. Ты мне не нужна. Я уже умер…



Где этот парк? Где эта аллея, эта непреходящая муть сырого воздуха над палой листвой? Где мальчик, где пацан и умерший на аллее мужик?

Эксгумации не будет.



Тают снеговые облака, нависшие над твоей головой, склонённой над этими досужими письменами. Апрельский благовест плывёт над рябыми домишками южного города, над заборами, запятнанными сыростью, над улицами, засеянными золой, сажей, облетевшей штукатуркой. Одинокая церквушка у кладбища прихорошилась белой известью, светится вымытыми окнами, ударяясь о луковку – яркими брызгами разлетается по улице солнце.

Х р и с т о с в о с к р е с е, с м е р т и ю с м е р т ь п о п р а в…

====
(1) пятидесятирублёвую ассигнацию, выпущенную при последнем премьер-министре СССР В. Павлове.
(2) Бытие, гл. 3, ст. 17.
(3) Цветаева М. В черном небе – слова начертаны…
(4) Согласно уральским поверьям – маленькое горбатое существо женского рода, живет в камышах, иногда забирается в дом, ходит голой со взъерошенными волосами, набрасывается на зазевавшихся и пьяниц, насилует.
(5) Песни песней, гл. 1, ст. 15-16.
(6) Цветаева М. В черном небе – слова начертаны…
(7) золото (арго).
(8) Евангелие от Матфея, гл. 28, ст. 18.
(9) Там же, гл. 22, ст. 21.
(10) Послание к Римлянам св. апостола Павла, гл. 12, ст. 2.
(11) древнегреческая богиня утренней зари.
(12) в долларах (арготизм, ставший широкоупотребляемым.
(13) Послание к Эфесянам св. апостола Павла, гл. 5, ст. 32.
(14) Гёте И.В. Фауст, сцена 4.
(15) простреливаемая полоса вокруг зоны (арго).
(16) под угрозой расстрела согласно высшей мере наказания (арго).
(17) Грибоедов А.С. Горе от ума. Действ. 4, явл. 14.
(18) Здесь: лицо (арго).
(19) Пушкин А.С. Осень.
(20) По-видимому, речь о языческом обряде выкликания из мёртвых.




ЗА СТАН


…И с у щ и м в о г р о б е ж и з н ь д а р о в а в.

Бетонный солдат уверенно держит в правой руке автомат – никаких немцев не допустит на кладбище. Жестом левой – в спину, в спину! – выталкивает тебя за ворота.

– Оп-панА! Ты? Откуда?

Клаптик. Из-под земли, что ли? Ты отбиваешь вопрос вопросом, насмешливым:

– Сейчас откуда или вообще?..

– Я понял… – Клапоть сворачивается. Как равлик. Только усик один выставил, прощупывает: – Я глупо спросил. Но может, нам по пути?

– Бог знает…

– Есть дело.

– Какое?

– На десять пасок.

– Во как…

– И на пять штук зелёных.

– Мне?

– Тебе – половина. Даже больше.

– Чистое?

– Дело? Мокрое.

– Слышь, Клап, захлебнёшься когда-нибудь мокротой.

– Не захлебнусь – выхаркаю!

Приногтить, что ль, этого ублюдка? Как вошь. Опять мокрое дело… Хоть и мелкое. Но сил нет и на это. Мёртвые не убивают.

А что? Что дальше? Куда теперь?

Г о п о д а, е с л и к п р а в д е с в я т о й

м и р д о р о г у н а й т и н е с у м е е т…

Что мир – тебе, тебе сказано было, что Иисус – и правда, и путь.

Да. Но теперь-то куда? Где она есть, та самая непроклятая земля?

– Клапоть, слышь, перекантоваться надо где-то.

– Это мы устроим.

– Надёжное место?

– Да. Под крышей религии.

– Пошли.

– Пошли. – Клапоть оглядывается на каменного солдата, перенимет рукой вдохновение застывшего жеста.




Однажды было… Словечко, а затем…

Там, на сто первом. Там ещё на перекрёстке столбик стоит.

Клапоть отсутствовал день, и всю ночь, и ещё день. А к вечеру пришёл и – чтобы Бог не услышал? – шепчет:

– Богатый сельмаг есть. Бабки внутри ночуют – я завмагшу прощупал.

– Нет, Клап, не могу.

– Так ведь кушать надо. И выбираться отсюда. Ты будешь не при деле. Даже на шухере (1) стоять не надо.

– Тогда зачем я тебе?

– Мало ли чего… Для уверенности. Поехали?

Поехали.

А потом приехали.

Выходим из автобуса, идём вслепую в темноте. Мстится вдали колеблемый ветром фонарь. Путь извилист и как бы в бездну. Тынки внезапно перед носом вырастают – натыкаемся на них, прядаем, в кромешную грязь попадаем.

И – Клапоть падает. В открытый люк. Водопроводный или чёртов. В ловушку, одним словом, в ловушку судьбы.

– Боже! – Негодяй, он ещё и меседж посылает. Не зная адреса. И адресата. На чудо надеется.

Сила в руках ещё есть – ты вытаскиваешь его из колодца, он падает в грязь.

– Ой, ты горе какое, Клапоть ты мой. Держись за меня. Пошли. К трассе надо вернуться. Там нас кто-нибудь подберёт.

– Не могу. Ногу подвернул. Боже…

Перед вами мужик возникает. В телогрейке, в кепке, в холщовых штанах. На первый взгляд – не тот, который нужен. Однако – в курсе происшествия. И вроде как инструкцию получил. И Клаптику – негромко, вполголоса:

– Такий ти необачний, не спитавшись броду… Ну, берися за нас, та й підемо потроху… (2)

Прикаянные из тьмы – в хату вбираетесь. Хорошо в ней, сразу же. Детские глаза привечают – двенадцать пар, – оторвавшись от шитья, от пялец и даже от книжки.

Клапоть падает на табурку, стонет. Хозяйка, оставив на столе недоглаженное бельё, обмывает нежданному пришельцу ноги, бинтует болящую, натягивает на ступни тапочки. Руки женщины двигаются ловко и привычно, но какое-то сверхъестественное действо совершают.

Клаптик поднимается. Шаг делает, к столу подходит. Там – картошка в кожушках (3). Насущный хлеб на большом блюде. Дети, отец, мать – все свои – тесный круг образуют. И ты с Клаптиком тоже в этом кругу. И небогатый, чтоб не сказать: скудный, – он пиршественным тебе видится, этот стол. Отец семейства, сложив руки на груди:

– Отче, Боже правий, славить Тебе моє серце! Хвала Тобі за те, що через день минулий усіх нас провів, за Сина Твого, що Він кров за нас пролив, і за цей благословенний хліб. Освяти нас, щоб ми спожили його гідно жертви Твоєї хресної. Заради Христа благаємо. Амінь (4).

Помедлив, и ты:

«Аминь… Аминь». – Говоришь себе. И Богу говоришь. Ни слова не вымолвив.

День прошёл. Не вмени его в вину, Господи.

Ночь – упоительным светом сквозь тебя. Во мгновение прикрытых глаз. Они упиваются отдыхом, ни одного сна не видят.

====
(1) в дозоре, чтобы предупредить об опасности (арго).
(2) Такой ты неосмотрительный, не спросив брода… Ну, берись за нас, да и пойдём помаленьку… (укр.)
(3) в мундирах (укр.)
(4) – Отче, Боже праведный, славит Тебя моё сердце! Хвала Тебе за то, что через день прошедший всех нас провёл, за Сына Твоего, Который кровь за нас пролил, и за этот благословенный хлеб. Освяти нас, чтоб мы могли вкусить его достойно жертвы Твоей крестной. Ради Христа молим. Аминь (укр.)



ИТАК, НАПИСАНО

Ну и каша болталась у тебя в голове… Похлёбка для тех, кто не сумел утвердить себя в котле человеческих страстей. И для тех, кто и понять себя не успел – не то, что обрести.
Из ночи в ночь ты выкладывал на канцелярские бланки эту неудобоваримую стряпню, пока… Кушать подано, господа аллонимы и анонимы, закуску к п р а в д е с в я т о й. И вам, псевдонимы, тоже, гадеюсь, не повредит. Хотя сомневаюсь, что вкусу вашему потрафит. Вы ведь привыкли к общему котлу, то есть ящику. Когда-нибудь и сыграете в него.

А всё-таки… Может, не всуе эти записки о людишках, безыменных и безымянных, клеймённых кличками? Хоть и получились многие из них на одно лицо – ч т о ж д е л а т ь? – в с е м ы ч е л о в е к и (1) и
с е ч е л о в е к (2): невыразимость невыразительности. Покойники похожи друг на друга, как дети, не думающие о смерти.

И если кому-то захочется разнообразных и неповторимых, пусть детские альбомчики вспомнит, с контурами фигур, и в пределах набросанного на этих бланках – извольте, милейший: чтО хотите, раскрасьте сами. Может статься, и себя узрите.

А ты…

Как мышь газеты, годы теребя,
уйдёшь и ты. Но ты забудешь разве
решётку на скукоженном пространстве?
Зловонье памяти покинет ли тебя?

Уйдёшь, уйдёшь, и память останется только фоном для света, обозначившего путь.

Но куда? Куда же?.. На тот самый километр? Туда, в жилище, далёкое от города, где Клаптика вытащили из грязи и поставили на ноги, а тебя, огпущенного, подняли?

Прошла хроническая болезнь с острыми приступами вдохновения. Или жизнь – как хочешь назови. Умерший для всего мира – ты ещё соболезнуешь ему, но уже невосприимчив к его болезням. Потому что уже сострадаешь. Не персному – крестному.

Что же ты медлишь? Близок час. И близок тот самый по счёту, но отныне твой последний километр. Там ещё гремит оргазмическое crescendo, но в паузах чуткому слуху слышится pianissimo.

Что же ты медлишь? Что скажешь? Да?

Или нет?

Да или нет?

Да?



Написал. Мог бы и не писать.

Кто-то прочитает – скажет: сопли распустил, разжижил. (Сжечь?) Увы, люди не достойны человека. А коли так, могут ли они стать достойными Бога?

Ты – как можешь стать? Только и остаётся: помилуй, Господи…


Перед смертью и на кресте умирая – И и с у с м о л ч а л (3). …О н
и с т я з у е м б ы л, н о с т р а д а л
д о б р о в о л ь н о и н е
о т к р ы в а л у с т С в о и х; к а к о в ц а,
в е д ё н б ы л О н н а
з а к л а н и е, и к а к а г н е ц п р е д
с т р и г у щ и м е г о
б е з г л а с е н, т а к О н н е о т в е р з а л
у с т С в о и х (4).

…И и с у с, д а б ы о с в я т и т ь л ю д е й К р о в и ю С в о е ю,
п о с т р а д а л в н е в р а т (5).

Есть это место на земле, есть. Там, на сто первом, где тебя подняли.

И т а к, в ы й д е м к Н е м у з а с т а н,
н о с я Е г о п о р у г а н и е; и б о н е
и м е е м з д е с ь п о с т о я н н о г о г р а д а,
н о и щ е м б у д у щ е г о (6). Так НАПИСАНО.



И разверзла земля уста свои и проглотила начертанные Енохом Каиновым башни, пирамиды, и стелы, и все обиталища. И открылась (7)

====
(1) Лермонтов М.Ю. Жалобы турка.
(2) Евангелие от Иоанна, гл. 19, ст. 5.
(3) Евангелие от Матфея, гл. 26, ст. 63.
(4) Книга пророка Исайи, гл. 53, ст. 7.
(5) Послание к Евреям св. апостола Павла, гл.13, ст. 12.

(6) Там же, ст. 13.
(7) Здесь рукопись обрывается.

© Copyright:***, 2009
Комментарий автора:
ОТ ИЗДАТЕЛЯ

Ранее, на предыдущих авторских страницах, опубликованы были части этой повести, почти все, кроме окончания. Сделано это было намеренно - чтобы не перегружать читателя необычным материалом. Но воспоследовало неожиданное: на теле сего христианского сайта обнаружились гнойники злобы и язвы ревности не по рассуждению. Сегодня представляю читателю повесть целиком, точнее - то, что дошло до меня. Представляю не для праведников: "не здоровые имеют нужду во Враче, а больные" (Мф. 9:12). И Врачу виднее - как лечить больного.
Мне (как издателю) видится, что Целитель использует ум, способности, перипетии судьбы - всю в целом личность автора и самоё повесть как гомеопатические средства лечения от греха. Одно могу засвидетельствовать достоверно: прочитав эту вещь в рукописи, двое заключённых обратились ко Христу. После этого все комментарии к повести здесь, на сайте, будь то хвалебные или ругательные, представляются мне излишними.

Об авторе все произведения автора >>>

Євген Аксарін, Україна
************ **********
e-mail автора: bozna@mail.ru

 
Прочитано 5301 раз. Голосов 4. Средняя оценка: 5
Дорогие читатели! Не скупитесь на ваши отзывы, замечания, рецензии, пожелания авторам. И не забудьте дать оценку произведению, которое вы прочитали - это помогает авторам совершенствовать свои творческие способности
Оцените произведение:
(после оценки вы также сможете оставить отзыв)
Отзывы читателей об этой статье Написать отзыв Форум
Лидия Сорока 2012-02-16 05:35:40
Не буду комментировать. Только занесу к себе в блог ссылку на публикацию. Она, как минимум, того стоит.
 
читайте в разделе Проза обратите внимание

Любовь никогда не перестает... - Захар Зинзивер

Белая церковь. - Sergei Chernyaev

Господь- Пастырь мой - Анна Лукс

>>> Все произведения раздела Проза >>>

Поэзия :
Библейская почва. - Галина

Поэзия :
Дух контроля или доверие - Шмуль Изя

Поэзия :
Переводы христианских песен - 2 - Юстина Южная
Мои переводы некоторых христианских песен и гимнов, старых и новых. Вместе с оригиналом. Увы, не везде удалось точно определить авторство. В таком случае я указывала ту информацию, которую нашла в Интернете.

 
Назад | Христианское творчество: все разделы | Раздел Проза
www.ForU.ru - (c) Христианская газета Для ТЕБЯ 1998-2012 - , тел.: +38 068 478 92 77
  Каталог христианских сайтов Для ТЕБЯ


Рамочка.ру - лучшее средство опубликовать фотки в сети!

Надежный хостинг: CPanel + php5 + MySQL5 от $1.95 Hosting





Маранафа - Библия, каталог сайтов, христианский чат, форум

Rambler's Top100
Яндекс цитирования

Rambler's Top100