1.
Чем тебя удивишь? Кто знает…
Я – не собираюсь. Я уже собрался. И здесь ничего моего не останется: всё, что мне нужно, - при мне. Но кое-что оставлю тебе.
Нет, не это место, хоть и комфортное. Не приведи Господь! Попал я сюда (всё-таки, наконец, попал!) после четырёх месяцев тюрьмы и полутора лет образцово-показательного лагеря – и пришла на ум избитая фраза: всё познаётся в сравнении. Здесь уютно и сытно. И отсюда удалось мне передать то, чтО ты в эти минуты читаешь.
Ты мой современник. Ты философски смотришь на жизнь. Возможно, ты эпикуреец. А может – стоик. И мельком просматривая эти строки, снисходительно спросишь: «что хочет сказать этот суеслов?» (1)Так уже было в Афинах. Давно-давно, ещё тогда, когда туда апостол пришёл.
Но ты мой современник. И знаешь, конечно, что время конечно… Умоляю тебя, прочитай всё. Выслушай.
Денно и нощно молил я Бога, чтобы то, о чём я здесь думал и что пережил, стало известно тебе. Впрочем, кое-что тебе известно из популярных средств массовой информации, но я не о массах просил. Бог внял усердным просьбам – послал того самого юношу, облечённого в белую одежду, которого видели жёны-мироносицы, когда вошли в гроб Господень. Молодой человек (так хочется называть его, безымянного) стал моим наперсником. Всё, что я говорю ему, передаёт он литератору, чьё имя значится над этим… этим месседжем. О чём же я?..
Отсюда не мог я увидеть, каким оно было, то утро, - солнечным или пасмурным. Для меня оно было новым, не похожим на другие. Я осознал, что ужасы смерти мне больше не угрожают. Не смерть, а её ужасы. Их не осталось: ни отчаянья, ни мук ожидания. Потому что сама смерть стала видеться мне как приобретение.
За неделю до того мне пошёл двадцать пятый год. Я подумал: до юбилея (четверти века, всего лишь) не дотянуть. Жизнь моя кувыркалась, кувыркалась, и последний кульбит окончился здесь.
Радостей в ней было мало. Почти никаких. Почти.
Не мог я понять своих родителей, тошно было смотреть на их блаженные лица. Наплодили восьмерых детей - и радуются куску хлеба и пшённой каше. И эти запреты, запреты: то не тронь, с теми не гуляй, туда не ходи. А в школе ещё хуже: аутсайдером обзывают, пещерным человеком, и просто жлобом вонючим – из-за моих потёртых штанов.
Это меня-то! Сто восемьдесят пять роста, семьдесят два килограмма, развитая грудная клетка. Да я лишь дунь на кого-нибудь из них, а всё – маменькины сынки – упадёт! Но как сразить высокомерие?
Помог случай. Уже в девятом классе, в конце второй четверти. Тогда вернулся домой из лагеря наш сосед Колька Хомченко. Как раз вовремя. Кстати.
Через несколько дней все сморчки и сопляки в классе узнали, кто я такой на самом деле. Девочки объедались шоколадками, а пацанят я напоил до рвоты. Ох и нагулялись тогда на ворованные деньжата! Они, как известно, не пахнут. И молчат, если не меченые.
Я втихую всё провернул. Грабанул киоск и всё ценное в недостройке спрятал под кучей мусора. А деньги – в огороде на зиму вскопали. Выждал, пока милиция не угомонится, - пока не взяли Кольку. Когда узнал, что его закрыли, - что-то внутри восстало, но я стаканом компота присадил. И отправился в сберкассу. Там какой-то дед стоял в очереди, чтобы выигрыш получить по лотерее. Я спросил у него, много ли? Он сказал, что двадцать пять рублей. Я отозвал его в сторону, дал ему две четвертные и предупредил, чтобы молчал, иначе и им, и мной органы займутся. Дед перекрестился и отмахнулся: «Бог с тобой!»
У милиции везде глаза и уши есть. На другой день после классного сабантуя в пришкольном сквере дёрнули меня в кабинет директора. Я только вошёл – меня за плечи капитан, по-свойски так: откуда у меня бабло (2) появилось на конфеты и на пиво?
Как – откуда? Выиграл по лотерее. Все в классе могут подтвердить.
Где взял мелочь на билет – он не спросил. Обрадовался. Не тому, что подозрение от меня отпало, а тому, что сын верующих замарался. Капитан хлопнул в ладошки – маленькие, но крепенькие, - и потёр их одна о другую.
Не знаю, как милиция с родителями, а батько со мной – конкретно: живого места на мне не осталось. Бил, бил. Не ругаясь, молча. С постоянным, всегдашним выражением лица.
Для меня боль была ангелом смерти – сильнее самой смерти. Я вырвался из батькиных рук и сбежал из дому. С деньгами, но без документов.
Куда?..
В школе я никогда не получал больше четвёрки. Но если б не родимое пятно баптиста, мог бы оспорить пальму первенства у Ганны Коваль – у круглой отличницы, стройной, зеленоглазой, подвижной и усидчивой. Она была первой. Часто из-за неё я не мог и теперь, бывает, не могу уснуть. Её глаза не дают. Мы виделись каждый день, но однажды она посмотрела. На меня.
Резвым, прерывистым ветром прорвался тот день в хмурое течение осени. Наша француженка, подбоченясь, нависла над классом – и пульнула в нашу ученическую массу:
- Je ne vais permettre à quiconque de rater mes leçons! (3) – И что-то ещё, очень педагогичное.
В небе за окном, устремляясь одна за другой, мчались тучи. И в какое-то мгновение приблизился свет. Я отвернулся. И ослеп. От яркой вспышки изумруда больших неподвижных, направленных на меня глаз.
Ганна, Гануся Коваль… Она была первой. Такой и останется: первой и последней, в роскошной вышиванке и крепдешиновой юбке. Только однажды я почувствовал её руку в своей, тёплую и влажную. Перед женским днём. То была благодарность за большой красивый альбом – в кожаном переплёте, с тиснением, с её именем, - скрижаль, выстраданная зимними вечерами…
Гануся жила недалеко от школы. Дом Ковалей, наверно, и теперь там стоит – за двухэтажным, самым известным в городе магазином. Пройди я мимо, не глядя на витрину… За стеклом застыл косолапый мишка, в лапах держал полное конфет лукошко. Я зашёл туда, в лавку сюрпризов.
Навстречу мне – я сам. Ковыляющей походкой, сам на себя не похожий: весь ободранный, избитый и нечистый. Из высокого зеркала вышел. Как из комнаты смеха.
Мы не сошлись. Я развернулся м выбежал из магазина.
Куда?.. Пальма первенства росла где-то на юге. Вспомнились россказни и воздыхания одноклассников о кораблях, мореходках и кругосветных походах - и, как подводная лодка в популярных фильмах, всплыл перед глазами начищенный облик молодого моряка из Одессы, сына соседки тёти Тодоси – на побывку к ней приехал: вся грудь в значках, наградах, в каких-то блестящих бляхах… Пройдя чистилище в магазине одежды, в тот же вечер уехал я на попутной машине из города. Навсегда.
Новенький, с иголочки, то бишь с конвейера, «жигулёнок» медленно катил к югу. За три часа мы доехали только до поворота на Кривое Озеро, но у судьбы другое измерение: неспешными расспросами и короткими репликами водитель в два счёта успел объездить мальчишку – норовистого стригунка. Попытка побега не удалась.
- Так куда едем, а, пацан?
- Я думал, вы в Одессу едете…
Он засмеялся, нажал на газ, бросил машину в сторону, потом в другую. «Жигулёнок» послушно следовал его руке – выписывал по бетону амплитуду: …п р о с т р а н е н п у т ь в п о г и б е л ь. (4)
- Можно и в Одессу, там девочки ожидают. Но мы поедем туда, где дело ждёт, да, пацан?
- Угу. – Я кивнул: он водитель, ему виднее.
- Ты неглупый пацан. – Он перестал крутить руль. – Ты мне нужен. Держись меня, брат, - не промахнёшься.
Он и вправду был мне братом. И крёстным отцом. Был. Он сделал мне паспорт на другое имя; книжица была казённая, а записи в ней – фальшивые. Он приручил меня, как волчонка, и натаскивал, как гончую и… и как ищейку. И, конечно, как волкодава. Я стал его тенью – проворной, огнедышащей, беспощадной, настигающей вовремя и внезапно любого изменника и возможного предателя.
Банда за год разрослась до двадцати человек, хоть мы никого не вербовали. Конкуренты, почуяв нашу силу, сами просились к нам под крышу. Руководитель – после двух, по пять и шесть лет, ходок в лагеря, - был осторожен и принимал в кагал (5) не всякого соискателя, а если принимал, то новобранец попадал под мой негласный надзор.
Мы действовали культурно. Громили сельские магазины в соседних областях и непременно оставляли ложный след: в стороне от дороги, в каком-нибудь глухом переулке, рассыпали сахар или гречку, или масло подсолнечное разливали – наводили милицию на мысль, что там орудовали местные. Добычу сбывал один из наших, один и тот же, - одному из барыг, а тот – перекупщику, который доставлял товар на рынок и там раскидывал его среди мелюзги.
Теряли при этом немало, зато схема работала безупречно – и я гордился ею: то было моё изобретение. Даже предводитель завидовал мне. Хвалил. И похлопал по плечу. Не тяжело, но как-то тяжко.
Я стал известной фигурой у братвы, ещё не авторитетом, но уже авторитетным. И, может быть и скорей всего, именно поэтому… Наш пахан, он не боялся ничего и никого и он был дядя твёрдых правил, но имелся у него один странный пунктик: плохо себя чувствовал в замкнутом пространстве, если там не присутствовала женщина или хотя бы двое мужчин. И настало жаркое лето. И был вечер, неотвратимый, - мы поехали за город, в одичавший яблоневый сад, угрюмый и насквозь просматриваемый… Предводитель прислонился спиной к стволу рослого дерева и, глядя себе под ноги, заговорил:
- Тут, знаешь ли, такое дело… Очень стоящее и очень стрёмное. Вчера мне наводку доставили, прямую. – Он посмотрел на соседнее дерево, на дорогу и затем навёл глаза на меня: - Пойдёшь, а, доброволец?
- Как скажешь. Я ещё ни разу не отказался.
Банда – вся – состояла из борзых ребят, и телячьи нежности в ней, конечно же, не водились, но предводителю всё позволялось – и он продолжал почти ласково:
- Читал «Преступление и наказание»?
- Да.
- Ну, значит, предлагаю тебе сделать то же, что и Раскольников. Но я уверен, что обойдёшься без слюней и соплей.
- И без наказания. – Мне стало интересно: - Старуху?
- Да, как в книжке, процентщицу. Бабла у неё мильонов десять.
- А родня есть у неё?
Предводитель скрипнул зубами и выругался.
- Вот тут-то дело буксует! – выкрикнул хрипло. – У неё племяш, он ей как сын, - прокурор области. Он баблом всю верхушку прихватил. Один из ментуры завис (6) бабушке сто двадцать штук (7). Он-то и лукнулся (8) к нашему человеку. Десять тысяч готов отстегнуть (9) за эту старую кошёлку, точнее – за упокой. Кроме того, всё, что у неё есть в кубышке, - наше. Бабки бешеные. Подписываешься? (10)
- На что?
- А… Усёк. – Он приспустил веки – взвешивал. – Дело, понятно, дорогостоящее. Потянет, я думаю, на лимон (11).
- Зелёный (12).
- Да ты что! Там их всего два. – Он потёр пальцем висок: - Ладно. Только пойдёшь без прикрытия: место слишком бойкое. Управишься?
Я неожиданно чихнул.
- Вот как!.. – Он поперхнулся язвительным смешком, но сумел проглотить. – Не думаю, что ты начхал на дело. Простыл, что ли?
- Ага. После утренней пробежки воды холодной нахлестался.
- Ну так по рукам?
- Угу.
Ладонь у него была сухая, кощавая и жёсткая.
Мы больше не разговаривали. Он отвёз меня в город по другой дороге, по окольной, - до самого дома, ухоженного особнячка над Калигулом. Теперь, всего-то через два года, речистые этапники (13) сказывали, что речки не видно: над плёсом, над самой водой, навис несусветный кич – вычурное архитектурное безобразие, воздвигнутое на грязные деньги нуворишей. Но мне там было уютно, на той усадьбе. Тогда.
Жил я в летней кухне. Мирно и тихо. Хозяйка меня не то, что пьяным, - выпившим никогда не видела. Числился охранником на металлобазе и каждый месяц аккуратно платил бабе Фросе тридцать рублей – за жильё и за прописку. И, бывало, какой-нибудь кофточкой одаривал или платком пуховым. Бабуля чуть ли не молилась на меня… на подонка благообразного.
Я ж был убийцей. Завёл собственного сексота (14). Он в то время в десятом классе учился. Но парень статный и нет по годам рослый – в школьном драматическом заглавные роли играл. Я отвёл ему более скромные, но разнообразные: то он был сыном колхозников, возжелавших переселиться в город, то юным кинологом… библиофилом… любителем аквариумных рыбок… Роль была продиктована тем или иным объявлением. Они изуродовали почтим весь дом на углу Третьей Слободской и Херсонской. Я выбирал какое-нибудь из тех, которые постарее, записывал адрес и потом – ну проболтался… - сливал дезу попавшему под мой надзор новобранцу: в день X, в час Y дом Z будет ограблен. Но тут же, как бы спохватившись, приняв жалкий вид, просил рекрута держать язык за зубами. Часа за два до обозначенного времени мой актёр-сексот шёл по адресу, чтоб осмотреть собаку (или дом, или книгу… рыбок в аквариуме), и если в доме была засада… ох, если там была засада – это значило, что мутный рекрут на чистую воду выведен, сухим ему не выйти – всё равно будет… неизбежно…
У меня имелось два пистолета: оперативный и карательный. Ни тот ни другой старался я не применять. Но если первому часто приходилось поработать – иногда для острастки, - то второй, потяжелее, только четыре раза… И один из них, кажется, напрасно.
Для предстоящего дела нужны были оба. Чтоб наверняка. Хоть не хотелось мне. Не хотелось, не хотелось. Но я уже сказал предводителю. А за слово следовало отвечать… или делом, или… Я полез в тайник.
Что такое? Пусто?.. Взгляд на мгновение лёг на дно – и вскочил, заметался по комнате. Окна были целы, шпингалеты не нарушены. Дверь не повреждена. Замок я сам отпер. Баба Фрося ко мне никогда не заходила, да и ключа у неё не было: я заменил сердцевину… Что делать?
Самое первое – делать ноги (15). И – к пахану. Далековато, правда. Сначала – трамваем, потом – автобусом.
Нет, не годится… Запутать следы – и к ближнему братану, к путёвому. (Мы с ним в одной смене сторожили металлобазу.)
Банда, как и я, поселилась в частных домах по всему городу. Большой приземистый особняк на две половины никуда не делся. Окна комнат, занимаемых братаном, светились ярким, надёжным обещанием. Из магнитофона бил ключом шансон. Что-то про сиреневый туман.
Я открыл дверь. Свет ударил в глаза. И – туман, туман. Густой и сизый… Кроме него не было ничего, только неясные очертания каких-то фигур. И слабый голос: «Никуда не денется, будет жить, сволочь». И другой, погромче: «Да, но недолго».
Я напрягся, открыл глаза – и чуть не угорел от тусклого света. Я попал. В ментуру.
Я попал? А дзуськи. Зась їм! (16)
Они, конечно, не заметили улыбки – той самой, былой, из другой ситуации и в месте другом: окружённый плотным кольцом бандюков один белолага рекрут, юнец ещё, но беспардонный, наглый, продулся в карты, вскочил из-за стола и застонал: «Я попал, попал!» (17) – а предводитель, тоже встав из-за стола, подтвердил: «Да, братик, ты крупно попал… в стиры (18), и потому к нам попал. Будешь отрабатывать…» Не люблю ни карты, ни феню, но случай не зря в памяти всплыл. Улыбка меня освежила и взбодрила. Я мог терпеть боль, я перестал её бояться. Для меня игра только началась. Вовсе не карточная. Я попал к ним в лапы, но ещё не проигрался. У них в руках мог быть только один козырь против меня – пистолеты…
2.
Ты ещё здесь. Можно удивиться этому: на твоё внимание претендует столько аппетитных текстов, что впору глазам разбежаться, и столько видиков, столько смачных отцифрованных картинок и снимков – как бы слюной не захлебнуться. Другие, тоже современники, они там. А ты, слава Богу, здесь, и я рад этому, хоть моей заслуги в этом нет. Здравствуй.
Вчера я рисковал… своей душой. И мои пистолеты буквально свалили меня с ног. Хорошо, что я знал, куда падать…
Сегодня буду в тюрьме, в следственной. Целых полгода. Для тебя. Но тебя не будет со мной. Вообразить себя там, если там никогда не был, невозможно.
…Открылась широкая тёмная дверь.
- Добро пожаловать! – толчок в спину.
Я в камере. Пол из керамической плитки, стены оштукатурены «под шубу». Шесть двухъярусных нар внутри ёмкости. Глаза, лениво алчущие свежатины. Издали, из-под узкого окна, с обособленного ложа, - пронзительный взгляд.
- Ну, с приземлением, земляк.
- Всем привет.
- Приветик. Ты понимаешь, куда ты залетел? Иди сюда, я объясню тебе.
Я подошёл, протянул ему правую руку. Он привстал, раскрыл объятия – и получил слева. В переносицу. Кулаком.
Рухнул. Заполумертво. Я обернулся к хате:
- Ну, какую ещё курку потоптать?
Они молчали. Выжидали. Наконец, один из них, самый близкий ко мне, выдавил, заикаясь:
- М-мы д-д-д-д…авно этого жда-али. Д-давай знакомиться.
- Д-д-д…авай.
Хата смеялась. Облегчалась. Рукопожатия. Взаимные поздравления…
Очухался пахан. Бывший. Встал с одра укрощения и, попытавшись вернуть себе прежний статус, рыкнул, шагнул ко мне. Но споткнулся и свалился на пол – сам себя опустил (19). Пришлось приподнять его.
- Охолонь, земляк. Уж больно ты горяч.
Заика набрал в кружку воды - из крана, который рядом с парашей, - и поднёс бывшему. Тот, стуча зубами об алюминий, судорожно выпил. И, когда пустую поставил на стол, момент подошёл: заика, плечистый коротышка, - кулаком по столешнице, несильно:
- Б-будем выбирать пахана.
Хата промолчала. Согласилась, так сказать. И только один из угла, с верхнего яруса, кашлянул робко. Я не посмотрел туда – ухватил бразды ситуации и заике:
- Что тут выбирать. У нас есть пахан – ты. Ты будешь стоять впереди нас перед вертухаями. А я… братаны, где мне устроиться?
Они повернули головы к наре бывшего. Я тоже.
- Нет, я буду вот здесь, у входа. М н е с в е р х у
в и д н о в с ё, т ы т а к и з н а й (20).
И постелил себе наверху. Улёгся. На правом боку. Смотрел на хату, местоблюститель. Заика – он пахан для видимости. А бывший – наседка (21) он, та ещё кума (22). На пальме (23) – я. Ха-ха, пальма первенства!..
Внизу творилось бытие дня. Стучало домино, собравшее вокруг себя толпу. Чуть левее – пожилой мужчина, с небольшими залысинами, с виду образованный, интеллигент, развернул журнал «Советская женщина». Шевелил губами. Изредка причмокивал. Над ним, на пальме, сидя по-турецки, единственный в хате еврейчик штопал носки, кивком головы отмечая каждый стежок. Образованец перевернул страницу и крякнул. Еврейчик отложил работу в сторону, глянул на задраенное окно и тихонько запел:
- Ти ж мене підманула,
Ти ж мене підвела,
Ти ж мене… (24)
Снизу отозвался образованец:
- Ага, ти ж йому підмахнула, ти ж йому піддала, пню старому. На мою голову. Порохно на мене сиплеться! (25) – И журналом, журналом, «Советской женщиной» - над головой. Отмахиваясь. – А чтоб ты сдох, жид недоношенный!
Еврейчик не обиделся:
- Только после вас. А вам бажаю до ста років прожить! (26)
Робко давече кашлявший – прокашлялся:
- О времена, о нравы, как говорил ещё Александр Македонский. Он, конечно, герой… но, знаете ли, выросший из «Шинели» хохол удивился бы, глядя на вас: копья-то зачем ломать? Вы что – в казённых смирительных рубищах? У вас что – рук нету?
- Руки у нас есть, - пробурчал образованец. – Чтоб их пожать друг другу.
А еврейчик запел:
- Д а в а й п о ж м ё м д р у г д р у г у р у к и,
И в д а л ь н и й п у т ь н а д о л г и е г о д а! (27) Така наша доля… Ти ж мене підманула, а я ж тебе, як лялю, одягав, я ж тебе всю-всеньку цілував, а ти, ти ж мене підманула, ти ж мене підвела… (28)
Он не пел – стонал.
- Оп-пять п-п-п-огнал (29). – Свежеспеченный пахан перемешал домино и, уверенно заикаясь: - П- посмотрим, что нам камни говорят:
Еврейчик притих. А заика возвысил голос:
- К-камни говорят и да и нет. Быть «м-морковке» и не быть. К-камни говорят: хате р-решать!
С нары восстал образованец:
- Давайте вот что. Если ещё раз, ещё только раз… Ты слышишь, пень трухлявый? Всю дурь из тебя выбьем.
- Да что ему!.. – Бывший, глядя в стену: - Бей- не бей – всё равно еврей. У нас тут есть, которые ни разу «морковки» (30) не кушали. В тюрьме есть обычай прописки. Кто в хате живёт без прописки, тот чужак.
Бывший не сдался… однако! Я прыгнул с пальмы прямо к столу. Чтоб отстоять своё место.
- Н-ну?
- А ты не понукай. Никого не запряг. Шшас тебе экзамен будет. – Он достал из-под подушки полотенце. – Сколько присядок назначим ему?
- Гхы-гхы!... – Кашельник заворочался на наре и прохрипел: - Коль уж такой обычай, то как обычно: номер хаты умножить на десять и на двенадцать.
- Да ты что! – Образованец отбросил «Советскую женщину». – На одиннадцать. Экзаменуемый не в счёт. Он не унтер-офицерская вдова, чтоб самому себя сечь!.. Та-ак, двадцать один на одиннадцать – это будет… будет…
- Двести тридцать один, - штопая носок, подсказал еврейчик.
- Значит, итого: две тыщи триста одиннадцать, - сообразил образованец.
Аккуратно, камешек за камешком, бывший складывал на расстеленном полотенце домино. Священнодействовал.
- Какая «морковка» получается!.. – Обернул брусок полотенцем, завязал двумя узлами. – Дак сколько там причитается абритуэнту?
Заика, пахан, встал рядом со мной, вырвал «морковку» из рук бывшего.- Т-ты! Подвяжи метлу (31). – И мне: - Из-в-вини. Тут такой порядок. Ты прис-седаешь сколько можешь. Сколько нужно – тебе ск-казали. Од-дна «морковка» весит (32) десять
нед-достающих присядок. Ясно?
- Ясно. А если присяду сколько нужно?
- Ну тогда в-всё, ты прописан.
- Я готов. – И бывшему: - Встань сюда, экзаменатор. Смотри.
Он глядел в оба. Как шакал на падаль. Считал – только его и слышно было. Но когда счёт перевалил за две тысячи, язык у него стал заплетаться. Ему еврейчик подсказывал:
- Дві тищі сто два… сто дев’яносто… двісті сорок шість… Дві тищі триста чотирнадцять… (33)
С нары спрыгнул пересмешник и громко кашлянул.
- Во здоровье! Во сила! А расчёт какой…
- Ну хватит… - Бывший сел на скамью.
А еврейчик – зная своё дело, своё! – проговаривал:
- Дві тищі чотириста… чотириста два… Чотириста п’ятдесят два (34).
Я выпрямился, навис над бывшим. Глаза на еврейчика скосил:
- Какая там разница, банкир?
- Сальдо позитивне. Сто сорок одна присядка (35).
- Будьте любезны, Ротшильд, конвертируйте в «морковки».
- Та який я Ротшільд… В мене крамничка маленька була, та й та не моя – сільповська. Просто важити вмію, рахувати… на свою руку. А «морковок» виходить чотирнадцять і одна десята (36).
- Ну, одну десятую в банке оставим. – И я взглянул на заику: - А что с четырнадцатью делать?
- Как – что? – Не заика – образованец откликнулся. Положил руку на сердце: - По-честному – надо сдачу дать.
- Кому?
- Экзаменатору. конечно.
Бывший бросился к двери. Заика – за шиворот его, обратно дёрнул.
- Убивают. Уб…
Заика – под дых ему:
- Уймись, кума. К-кум далеко, а мы тут.
- Да, мы тут. – Взглядом я объединил их всех: на нарах и у стола. – Мы все свои, кроме одного. И я знаю общее желание. Но… предлагаю положить сдачу в банк. Примете, Ротшильд?
-Вы мне льстите! – Глазки еврейчика закрылись от удовольствия. На секунду. А в следующую жадно посмотрели на меня: - А під який процент?
- Я думаю, под самый высокий, но это дело банка.
Хата хохотала. Обильно и зло. Захрипел бывший – пришёл в себя. Мне стало не по себе.
- Иди. – сказал я бывшему. – Ступай на своё место. И больше не выступай.
Посматривая с опаской то на меня, то на заику, прихрамывая, он переместился к себе на нару. И – наседка всё-таки! – оттуда:
- Братаны! Простите меня за всё.
Заговорили сразу почти все. Бывший молчал, терпел. И я молчал. Вся хата видела меня, но с той минуты…
3.
Я тоже переместился. Совершил мягкую посадку на кровать. Думал, что сегодня проведу в тюрьме сто восемьдесят четыре дня: сколько следствие длилось, и суд, и ожидание этапа, - но хватило меня всего лишь часа на два. Память подвела? Нет, наверное, совесть увела меня оттуда.
Ты слышишь меня, мой слушатель? Хочу, чтобы ты меня понял, пока мы с тобой современники, пока я здесь. Хочу, чтоб ты посочувствовал. Не мне, а со мною. Нет у меня лиры, как у Пушкина (37). Но я не тварь бессловесная. Дал мне Господь дар, желанный и неожиданный… Ты подхватываешь: дар речи. Нет, несравненно бОльший. И пока я здесь – буду иногда в следственных изоляторах, и в лагере, и… Столько, сколько нужно, чтобы ты меня понял.
…На второй после прописки день, третий мой день в тюрьме, повели меня к следователю. В просторной комнате сидел за столом грузный лысоватый мужчина, с одутловатым лицом и едва заметными припухлостями под голубыми глазами. Когда я вошёл, он приподнял свою массу, как бы приветствуя меня, и глаза его лазурными сделались.
- Присаживайтесь, прошу вас. Я уселся напротив. Он достал из портфеля бумаги и стал их перелистывать. Следствие началось. Я рассматривал моего визави – изучал.
Астматик, наверное. И почками страдает. И, думать надо, пиво любит.
- Ну как? – Его лицо преобразилось в улыбчивую маску.
- О чём вы?
- О первом впечатлении.
- Здесь лучше, чем в камере.
- Но чего-то не хватает, правда?
- Правда.
- Пивка бы сейчас, а?
Ага, следователь дал первое показание: мало что им известно обо мне. Спиртное… ну, в общем, не по нутру оно мне. Сказалась баптистская наследственность. Сам почти не пил, когда пивом поил одноклассников. А в Никольске за мной закрепилось прозвище: Абстинент.
- А может, водочки? – Следователь потрогал портфель.
Ни малейшего движения в ответ, ни слова.
- А, понимаю, косячок забить – вот это да! Сам иногда балуюсь. На даче, в шезлонге. Усядешься, а кругом – вишни, виноград…
- К делу, гражданин начальник.
- Делу – время, сынок, а потеха продолжается. Юмористы, очень популярные, могли бы тебе позавидовать. – И, привстав, поскрёбывая ногтями стол: - Где ты был третьего июля во второй половине дня?
…Панорама дикого загородного сада развернулась в памяти; наш предводитель прислонился к шершавому стволу старой яблони и наводил меня на старуху, на её кубышку… Я переспросил следователя:
- Третьего июля?
- Да, между двенадцатью и двадцать одним часом.
- А какого года?
Он сделал мощный вдох – потускневшие пуговицы его потёртого пиджака, серенького, могли не выдержать такого объёма, но – блюститель всякого порядка – он вовремя стравил воздух:
- Я ж говорю, ты самому Райкину дал бы фору. Дело, однако, серьёзное, хоть и очевидное.
На плешь ему солнечное пятнышко легло. И он приступил. Он – старший следователь прокуратуры… Он будет вести моё дело. Спросил мою фамилию.
Я назвал – ту, что в паспорте.
День, месяц и год рождения?
Я – так, как в паспорте, ответил.
Протокольная церемония длилась недолго: пятнышко не успело сползти с макушки следователя. Он сам сбросил его за спину – подался вперёд, подсунул мне лист бумаги:
- Давай-ка сварганим явочку с повинной, сынок.
- С повинной – в чём?
- Сам знаешь.
- Знаю. У вас бумаги не хватит на всё. Поэтому писать не буду.
- Значит, расскажи.
- Расскажу…
Пелена закрыла зрачки – и батько, глядя мне в глаза:
««На всяком месте очи Господни» (38). За неделю ты пропустил два урока. Где ты был?»»
«Бог знает».
«Знает. Но хочет, чтоб ты рассказал, чтоб ты поступок свой назвал грехом и перед Его лицом осудил…»
Я посмотрел на следователя.
- Придёт время - расскажу.
- Завтра?
- Не думаю. Но если придёт, то расскажу не вам.
- В таком случае, сынок, я сам кое-что открою тебе.
И он достал из стола завёрнутый в целлофан пистолет.
- Твой? – Он показал мне мой оперативный.
- Что вы, гражд’начальник. У меня даже игрушечных никогда не было.
- Не валяй дурака, парень. Здесь отпечатки твоих пальцев.
- Гражд’начальник, вы ж на дурака не похожи. Думаю, мы с вами найдём общий язык, то есть статью, которая устроит вас и, в первую очередь, меня. Соглашаюсь на незаконное хранение.
- А куда ж девать старушку, сынок?
- Какую ещё старушку? Бабу Фросю? Мою хозяйку?
- Нет, бабу Нину. Угол Конопатной и Первой Военной. Убитую третьего июля, приблизительно в семнадцать часов тридцать минут, выстрелом из этого пистолета. – Он коснулся пальцем дула. – В упор. В затылок. Погребена пятого июля. Но присутствует в деле о её убийстве. Дело надо закрыть. Чем скорее, тем лучше. Влиятельные люди требуют.
Меня осенило. Влиятельной – это тот, из милиции, бабкин должник. Похоже, именно он её к праотцам отправил… Но мой пистолет – как попал к нему? Хотя… они всё умеют. Да, но как они узнали, как они вообще узнали про тайник да и обо мне самом – что я существую? Кто-то… кто-то свой.
…И опять сад. Загородный. Дикий. Предводитель глаза навёл. На меня… Внезапно…
Я продолжил следствие:
- А им-то что, этим влиятельным?
Мой подследственный, сотрудник прокуратуры, ладонью лицо закрыл, левым глазом следил за мною сквозь пальцы.
- Сынок, я раскрыл тебе многие карты. А эту не могу.
- Хорошо, что вы предлагаете, папаша?
- Сделку. Ты пишёшь явку с повинной насчёт старухи, а я тебе гарантирую минимальный срок – семь лет. Года три отбудешь… библиотекарем в колонии – пойдёшь на удО (39). Подумай, за мокруху (40) пустячком заплатишь, а?
Он ожидал. Я медлил. Столкнулись два ремесла. Взаимопитающие. И взаимозависимые.
- Ну так как, сынок?
- Гражд’начальник, вы хоть фамилию её скажите, старухину.
- Ах да… Полозова, Нина Климентьевна.
- А как я узнал про неё?
Гражд’начальник, мастер своего дела, придуманную ситуацию изложил:
- А она частенько, ну, скажем, не реже одного раза в месяц, к твоей хозяйке на чай приходила. С бутылочкой. И вы втроём засиживались допоздна…
- М-да…
- Что, сынок?
- Я не страдаю пристрастием к алкоголю.
- Это хорошо. Ты для блезиру только пригубливал. А потом, поздним вечером, отводил пьяненькую бабу Нину домой. Она тебя за это денежкой благодарила.
- Червонцем.
- Пятью рублями. Ростовщ… гх-гх… старые люди – они скупердяи. – Он сложил пальцы в щепоть. Ему нравилась его собственного сочинения легенда. – И как-то не оказалось у бабушки в кошельке мелких денег. Она велела тебе отвернуться. Ты послушался, достал из кармана зеркальце и наблюдал… Ну как?
- Неплохо. Для… для…
- Ты говори, сынок. Говори, как думаешь. Неплохо для мусарни (41), так ведь?
- Для конторы. Допустим, уговорили меня. Но что вам скажет баба Фрося?
- А кто её будет спрашивать…
- А она сама не спросила, почему меня, её квартиранта, вот уже неделя, как дома нет?
- А к ней приходил твой начальник с металлобазы и сказал, что тебя в командировку послали. На полгода. За это время – деньги за квартиру принёс.
- Значит, я вам нужен, гражд’начальник. Но почему я должен вам верить, что вы не дуранёте меня?
- А у тебя выбора нет. Не напишешь явку с повинной – получишь по полной. А напишешь… понимаешь, у меня тут свой интерес есть – поскорее дело закрыть и похоронить, чтоб не воняло, чтоб не пронюхали… н-да…
- Какое дело? – Я опять валял дурака.
Он – устало и с расстановкой:
- Дело об убийстве гражданки Полозовой.
- Да зачем же мне было убивать её, ради чего?
- А ради того, что тебе зеркальце показало.
- И что ж оно показало? Два мильона рублей?
- Кто тебе сказал?! – Гражд’начальник привстал.
- Зеркальце.
- Кривое оно у тебя. Две штуки там было. Всего лишь.
- Немного же бабушка весит. Сомнительно, что я стал бы из-за несчастных двух тысяч…
- Да тебе за эти деньки, парень, при твоей-то зарплате – целый год кантоваться в будке охранника! – Он торжественно пристулил свою пышную задницу.
За окном помрачнело.
- Завтра, - сказал я гражд’начальнику.
Он понял меня с одного слова.
- Завтра, так завтра. Подпиши протокол.
- Это тоже завтра, начальник.
- Идёт. – Он сунул руку под столешницу.
Открылась дверь, вошёл вертухай. Начальник ему:
- Свидание окончено. Будьте добры, проводите подследственного в камеру.
Я уточнил:
- Меня. А гражданин начальник самостоятельно уйдёт…
4.
И опять я здесь. Мой час X близится. Осталось немного. Может быть, неделя. А может, ночь. Или только час?.. Успею ли побывать в лагере? Мне там надо провести некоторое время. За ночь?.. Или за час?..
…М ы з н а е м, в р е м я р а с т я ж и м о. О н о з а в и с и т о т т о г о, к а к о г о р о д а с о д е р ж и м ы м в ы н а п о л н я е т е е г о… (42)
Один за другим тянулись дни. Густая скука, скучища, ничегонеделанье, невозможность – нет, не идти на дело, а вообще невозможность что-то делать – растягивали время до предела. И казалось: ещё день, ещё минута – и лопнет оно. Как раздутый детский шар… И что будет?
Что? – посмотрел на полки. На книги. На железную дверь.
В то утро, когда впервые вошёл в эту комнату, споткнулся о библию для верующих и неверующих. На полу – книжный развал, на подоконниках – помятые журналы. Через неплотные створы железных рам сквозил поздний октябрь.
Время зяби… Батько, и я, и двое, увидавшие свет после меня, вскапывали огород, широкий и длинный – до речки. С меня два пота сходило, а с них, наверно, семь. Вечером, после каши, батько читал нам Библию мудрую книгу, настоящую. У малых слипались глазёнки, а батькин голос крепчал и бил по ушам – ребятки виновато моргали. Я сидел, подперев голову кулаками, и слушал, слушал. Мне нравились еврейские сказки…
ЧтО теперь батько? Воспитывает меньших? Всё так же: Библией и, по Библии, розгой?.. А мама… она всё так же печёт хлеб два раза в неделю? Белый, пахучий. Прежде, чем положить в рот кусочек, я глотал его глазами…
Я вздохнул. Поднял с пола книжку преткновения, поставил на полку… Никогда не думал, что стану библиотекарем…
И – мысль, как пуля шальная: «А что бандитом – думал? Что рука не дрогнет в ту секунду, когда…» Он зарыдал. По-детски, с воплями… первый из четверых, ещё не успевший стать предателем…
Что-то надо было делать. За день разгрёб макулатуру. За второй – уж не помню что… К концу недели получилось нечто похожее на собрание, вполне приемлемое для лагеря. Книги расположились на стеллажах, как зэки на нарах. Книги-зэки… И друзья зэков. Желанные. И труднодоступные: чтобы попасть в эту обитель мудрости, надо преодолеть несколько преград, упрашивая вертухаев отпереть решётчатые двери.
Наугад взял один журнал. Наугад раскрыл. «У древнегреческого философа Эпикура есть изречение: «Смерть нас не касается. Мы есть - её нет. Она есть - нас нет.»»
Вот как… Значит, придёт время, когда меня не будет… Время будет, а меня не будет… Да как же так?! Небо, птицы, деревья и речушка у нашего огорода – всё это будет… И Ганна, Ганнуся Коваль будет… Но если не будет меня, если я не буду о ней думать, если я исчезну, она… она ведь тоже… потому что мыслей моих о ней не будет. Бессмыслица какая-то.
А это… Он пришёл ко мне ночью, перед рассветом. Стоял, опершись плечом о спинку нары. Молчал. Только груди моей касался дрожащими пальцами. Я проснулся. Рядом – никого. Слабый лунный свет на нарах. Насыщенная сопением тишина. Напряжённая.
Но он приходил, действительно приходил. Чтоб отомстить? Я потрогал себя: голову, плечи, грудь. Цел. Но червяк беспокойства шевелился внутри, под ложечкой. И почти до побудки я пролежал с открытыми глазами. Чтоб не вернуться в пространство между явью и сном. Зыбкое, доступное для них: для моего первого, рыдающего, с молящими глазами и пушком над верхней губой, и для троих, последовавших за ним, и… и для Ганнуси… Едва слышный скрежет ключа в замке – вертухай отпирал дверь барака – поднял меня с постели. Тихонько одевшись, я ушёл к себе в шуршу (43) – в библиотеку.
…п р и ю т с п о к о й с т в и я, т р у д о в и
в д о х н о в е н ь я (44)… Какое там спокойствие… Какие труды… Скука. С у е т а с у е т и т о м л е н и е д у х а… (45) Где-то, когда-то слышал я эти слова, кто-то их читал…
Рука к стеллажу потянулась, глаза по корешкам побежали, споткнулись о название: «Игра в бисер».
Какая такая игра? В бисер?..
В дверь. Не вертухайский, тот – ключом по железу: бах! бах! бах! бах! А этот – осторожный, просительный.
- Войдите!
Вот так-так! Ну и ну… Еврейчик, тот самый, но уже в хэбешной зэковской форме. В левой руке партикулярная фуражка зажата.
- Доброго здоров’я вам. (46) – Он поклонился – нижайшее почтение выразил. – Ви мене пам’ятаєте?
- Ще б пак! Як можна забути банкіра, в чиєму банку лежить весь твій капітал! Добридень, вельмишановний. (47)
Я протянул ему руку. Он ухватился за неё, как за руку помощи. И пытался удержать её в своей ручонке, и тряс её, тряс.
- Ну ладно, хватит. Я верю твоим дружеским чувства, Беня.
- Не Беня я. – Он прекратил рукопожатие. – Мені, коли обрізАли, дали ім’я Шолом, а попросту Шльома. (48)
- Интересное имя. Шлё-о-ома!
- А знаєте, що воно означає? Мир. (49)
- Во как! И за что ж тебя посадили, Шолом? За шахер-махер? Напомни.
- Та ні. Я чесний чоловік. Документація в мене завжди була в ажурі. І каса. Як вечір – обчислював я виторг, ревізію робив. Те, що сільпові належало, - йому й віддавав. А якусь там зайвину невеличку: ну сто-півтораста рублів – за товар, що його експедитори за мої гроші давали мені, - собі до кишені клав. Сказано ж у Євагелії: трудящий достоїн поживи… На ранок у моїй торгівлі все було чисто, жоден ревізор не підкопався б. (50)
- Так за что ж они тебя, а, Шолом?
Он прислонился к стене.
- Та хіба я знаю?.. Ну, моя Циля померла від цукрової хвороби. П’ятдесят п’ять їй було, а мені шістдесят два – саме вчасно. Бо я ще на бабів молодих заглядався. Та найчастіше – на одну вдову, на Маню, прибирала у мене в крамничці. Бувало, миє підлогу та нагнеться – мене зсередини почуття розпирає. Ну, побралися ми… Хата в мене велика, половину від вулиці сільпо орендувало під крамничку, під мою, а в другій - кухня й дві кімнати. То й спали ми з Манею нарізно – після того, як навтішаємося, - бо я хропу, як сплю. А втішалися довго. Любив я її роздягати. Вона в мене була вбрана, мов та королева. І от, бувало, граємося з нею; вона пручається, а я… я знімаю з неї то кофту з вовни, тонко пряденої – за п’ятдесят рублів купив по блату, - то плаття з шовку – за сорок вісім п’ятдесят копійок… А чобітки італійські за сто п’ятдесят рублів – переплатив за них, бо на руках узяв, - не знімав я з неї. Уявляєте, стоїть переді мною ляля – я пальчики облизував після того, як торкався її: випнуті груди - мов гарбузи, а жопа! а ляжки! – і ноги в чобітках вишневих з добре вичиненої шкіри…
Нічого не жалів я для моєї жіночки. А все ж не догодив. Злигалася вона з головою колгоспу. І знахабніли вони. Приймала його в моїй-таки хаті посеред дня, коли я торгував. Після того він щоразу в крамничку до мене заходив, плескав по плечу та казав щось таке сороміцьке: не переймайся, мовляв, Шльомо, ще й тобі там залишилося чимало – насьорбаєшся.
Я мовчав, бо вище за голову не стрибнеш. Запирав крамницю та йшов до Маньки. Вона лежала на ліжку розпашіла й усміхалася. Я велів їй ставати на табуретку. Вона реготала, але ставала. Я цілував її, як богиню: ляжки, ягодиці, живіт, груди – цілував і ридав. Та якось не послухалась вона мене – не встала з ліжка. Я схопив її за руку – вона плюнула мені в лице…
Не знаю, що мені зробилося. Біля плити лежали колосники, щоб у гнізді прогорілі замінити. Я взяв один і вдарив Маню по голові тим колосничком, маленьким таким - двадцять одну копійку стоїв. Тепер, мабуть, дорожче… Так вона й померла: посмішка на лиці глузувала з мене. Я… (51)
Он хотел ещё что-то сказать, маленький жалкий еврей. Местечковый. Но я – я ему сказал:
- Двадцать одну копейку, говоришь, стоил колосничок. Да, Шолом?
- Атож. Там тавро було. (52)
Я ему – по глазам. Он охнул. Как-то удивлённо. Из ноздрей кровь потекла. Но не рухнул – медленно опускался. Хэбешка на спине о стену задралась. Очи слезами переполнились. Он тихо заплакал.
Мне стало жутко. Он, понятно, заработал, но не я обязан платить ему. Я отвернулся и – о Боже! – на секунду глазами в глаза встретился с ним… с тем же малым, что приходил ко мне ночью. Я опустил голову, закрылся руками. Но мысль – нечаянная, невесть откуда взялась она – острая, жгучая – ударила в виски: на пуле не было клейма, оно осталось на гильзе.
- Шлём-а-а!
- Я… Що? (53)
- Ты извини. Ты не понимаешь, за что я тебя. Я и сам не понимаю – почему я так… Давай-ка чаю заварим. Взбодримся.
- Давайте… - Он обтёр лицо платком. – Я цукерки приніс. (54)
- Да не надо, Шолом. Это с меня причитается. Но у меня, кроме чая и хлеба, ничего нет.
- Та що ви… Хтось таки мав мене покарати. Того дня я хтів повіситись – і не зміг. Мені вісім років дали, та хіба це кара? З моїм жидівським копфом (55) відбуду, найбільше, років три-чотири шнирем (56) на бараці та й додому. А ви мене покарали відчутно, та мало. (57)
Я сплюнул в урну у стола. И неожиданно пошутил по-медвежьи:
- Извини, Шолом, не нашлось у меня под рукой колосничка. «И… пистолета не нашлось», - прибавил немой голос ночного гостя.
Но Шлёма не услышал. Шлёма смотрел в потолок, а рука его что-то искал во внутреннем кармане хэбешки. И, наконец, с видом фокусника:
- О! – На столе – свёрточек.
Шлёма развернул его – и я увидел. Леденцы тоже увидел –деталь на рушнике, расшитом по краям красными нитками – петушками, прилетевшими… Откуда?.. Точно: они сидели у Ганны, у Гануси Коваль на рукавах сорочки. Я положил руку на полотно.
- Откуда это у тебя, Шолом?
- Від отоварки залишилося.
- Та я не про льодяники – рушник звідки? (58)
- А… - Шлёма потупился. – Від Мані. Для Божої Матері вишила. А я забрав, як мене забирали… (59)
Чай у меня получился неплохой. Крепкий. Мы почти все конфеты съели. Последнюю Шлёма отложил в сторону. А рушник сложил.
- Забираешь?
- Угу. Пора вже йти. Нагостювався. (60)
Он ушёл. И рушник унёс. На столе сиротою осталась книга. Я открыл её по-еврейски.
МЫЛЬНЫЕ ПУЗЫРИ
Как много дум, расчётов и сомнений
Понадобится, и года пройдут,
Пока старик из зыбких озарений
В свой поздний срок соткёт свой поздний труд.
А юноша торопится меж тем
Мир изумить и спину гнёт прилежно
Над построением философем,
Неслыханных и широты безбрежной.
Дитя в игру уходит с головой,
Припавши к дудочке, прилежно дует,
И вот пузырь, как бы псалом святой,
Играет, славословит и ликует.
И так творятся в смене дней и лет
Из той же древней пены на мгновенье
Всё те же сны, и нет у них значенья.
Но в них себя увидит и в ответ
Приветнее заблещет вечный свет. (61)
Заныло под ложечкой. Гм, пузыри… мыльные. Мгновения.
С в и с т я т о н и, к а к п у л и у в и с к а, - в повторение пройденного свистнули - м г н о в е н и я, м г н о в е н и я (62):
…пацанёнок, едва научившись ходить, настиг убегающего по тропинке жучка, наступил на него ножкой;
…в жарко натопленной хате, на столе, пылает летним жаром разрезанный арбуз – сочный и, должно быть, сладкий-пресладкий – и мальчик берёт дольку, откусывает – ух, какая кислятина!..
…облака плывут, облака, хмурые и густые, как брови у батька, и их, эти старинные облака, разрывает яркая вспышка изумруда – Ганусины глаза – мгновение неугасимое, особое вырвалось из чреды других, преходящих…
…и ещё одно, неуловимое, но решающее, что колосничок за 21 коп., что пуля в висок, - пронзило время – раздутый детский шар, мыльный пузырь. И – свет, половодье света…
Меня шатало. Как пуля у виска – призабытый стих; батько его часто читал:
О, е с л и б ы я б ы л… к а к в т е д н и, к о г д а Б о г х р а н и л м е н я, к о г д а с в е т и л ь н и к Е г о с в е т и л н а д г о л о в о ю м о е ю, и я п р и с в е т е Е г о х о д и л в о т ь м е. (63)
Не в висок – мгновение угодило в самое нутро. Я слышал, как с е р д ц е у д а р я е т о р е б р о. (64) А свет подступал всё ближе и ближе – я отшатнулся к полкам. Корешки книг светились, точно кости на рентгене. Наугад – я выломал одну, разломал посредине. Посыпались искры, из разворота огненными каплями буковки брызнули:
С в е т я д р у г и м, с г о р а ю с а м. (65)
Прости, Боже! Не светил я другим – угашал их!.. И сам догораю. Зачем я тебе?
Свет настиг меня, не сжал в объятиях – обнял. На меня, голомозого, на стриженую голову приветливое тепло опустилось. Господи, за что?!..
Лежачего не бьют. Однако пинают. Меня посыльный оперчасти разбудил, контаченный. (66)
- Собирайся!
- Куда?
- На этап.
- А куда?
Он заржал – ржаньем туш исполнил.
- На тот свет, наверно!..
4.
Где-то поблизости, в преддверии, что ли…
Из этой комнаты, нежданно уютной, в длинный, конца не видать, коридор – только одна дверь. Один выход.
Прада, потом… И в тюрьме, и на этапах, и в лагере – за чаем, в п р а з д н о й с у е т е р а з н о о б р а з н ы е н е т е (67) жужжали в уши о некоем делопроизводителе при самом большом хозяине: он-де, этот клерк, ставит запятую в решающей фразе: «казнить нельзя помиловать». И правило пунктуации, в данном случае, зависит от прихода: если лимон, хотя бы деревянный, то согласно традиции делопроизводства запятая будет поставлена после второго слова сакраментального речения. И звезда с высокой башни отечества не молнию низвергнет, а лет на двадцать свет продлит – и милостивую каждодневную похлёбку в том отеческом свете.
Я про себя смеялся над базіками (68): уж больно речисты. Это они (и им подобные) не однажды сказывали, что вши рождаются из человека, из его тела, то есть само тело их производит. Я кивал – вроде как поддерживал пошлую сентенцию – и говорил при этом: да, действительно так, если – по образу и подобию человека. Поглотив ушами моё резюме, теоретики человеческой вшивости в ожидании прибавки раскрывали рты. Но так и не получали разжёванной пищи…
Ты видишь, мой незнакомый, что я ещё могу шутить. Не удивляйся: теперь уже могу. Свободно… До того, как меня закрыли, в первый и последний раз, я то и дело подшучивал над окружающими, а когда она, ну, скажем так, судьба – сыграла необходимую шутку со мной, я потешался над обстоятельствами – покрывал их вынужденной иронией.
Но – шутки в сторону. Выход один. И путь один. И развилки не будет. Зачем она, по гамбургскому счёту?..
Я всё-таки п о п а л, слава Богу. Столыпин (69) отвёз меня сюда. Мне отвели отдельную камеру. Донельзя устав от густолюдья, полтора дня отдыхал. Утешался. Не одиночеством – особостью.
А затем… Два вертухая втолкнули меня в следственную камеру, мне показалось, что в никольскую: такие же окна, и стал такой же – замызганный, и стулья – два, по сторонам стола – ободранные, с потёками засохшими. Но человек у стола стоял другой, невысокого роста и помоложе никольского, помоложе меня. Весь в чёрном.
Движимый по инерции вертухайским стимулом – я сделал два шага к столу.
- Привет! – От привета – внезапная боль под грудиной.
В те секунды я был невежливым – не ответил ему. Не потому только, что выдохнуть ничего не мог и что – наручники не позволяли. Я удивился и сам себе чуть-чуть улыбнулся: мне не захотелось. Неведомый дух загасил искру гнева. Медленно поднял я голову – и обмер. Неужели прошлое воскресло? Надо мной… он возвышался, тот самый, павший на колени, рыдающий на берегу глубокого озера моторной обработки. Однажды он уже навестил меня – ещё в лагере, в лихорадочных снах перед утром.
- Наконец-то долгожданная встреча лицом к лицу! – Справа – кулаком в скулу.
Бумеранг. Запоздалое и неизбежное эхо выстрела на том далёком берегу вязкой вонючей жижи.
В Никольске и в лагере я научился держать удары – пошатнувшись, отступил на шаг. И сквозь боль взглянул.
Нет, не он. Может, родственник. А скорей всего, наверно, отец. Такие же волосы ёжиком, такие же – тонкие – брови, но губы тоньше – тоньше тех, моливших о пощаде, покрытых соплями и слезами. И скулы другие – мемориальные, угловатые скулы дзержинца.
Этот не-он (а в той ситуации – именно он, тот самый) пружинисто присел на стул, предназначенный мне и мне подобным. Я – опустился на пол. Он, не поднимаясь, рявкнул:
- Встать!
Я повиновался:
- Как вам удобно, гражд’начальник.
- Именно так удобно. Можно зрелищем насладиться – зрелищем ничтожества, возомнившего себя богом, и – поверженного. И покорного одному твоему слову. Ты хоть понял, что пустоту в душе невозможно заполнить никакими человеческими жертвами?
- За исключением одной, гражд’начальник.
До него не дошло. Не могло дойти: ещё не пришло то время – ещё об этом не заговорили н а р о з п у т т я х в е л е л ю д н и х (70). Он истолковал услышанное по-своему:
- Ты о старухе-процентщице?
- Нет.
- А о ком?
- Вы всё равно не знаете, гражд’начальник.
- УзнАю. Я профи. Мне в Киеве сам генеральный (71) сказал: «Ты следователь от бога!»
- От какого бога?
- Не знаю. Он, я думаю, имел в виду Дзержинского, его методы, приёмы.
Гражд’начальник вдохновенно вскочил с моего стула и, чётким шагом выписав по камере круг в честь себя, неоценимого, воссел на своём, тоже нечистом. Порылся в бумагах на столе и мне:
- Ты присаживайся, не робей. Думаю, мне удалось настроить тебя на деловой лад. Думаю, будем успешно сотрудничать… А куда ж тебе деваться? Но сначала будем знакомы – после досадной, но необходимой увертюры. Я старший следователь по особо важным делам… - Он представился и представил всю свою значимость, и как я понял – ничего не упустил.
Присев на свой стул, я почтительно молчал. Гражд’начальник по форме осведомился о моей фамилии, имени, отчестве. Я их зазубрил ещё в Никольске, до того, как меня закрыли, а за три месяца в лагере, в двух ежедневных поверках, вдолбились они в оба полушария мозга, пустили глубокие корни в подкорку – никто не мог бы заподозрить, что имярек – это не я. Для окружающих я стал тем, кем не был. И для себя тоже. Почти всегда. Почти.
Гражд’начальник слушал мои ответы, сверял их с какими-то бумагами, хмыкал.
- Так ты детдомовский? – Он глянул на меня исподтишка.
- Да. – Я подумал, что бАтьковщина (72) ничем не отличалась от детдома.
- Это хорошо. Горевать будет некому… Ты ведь знаешь, зачем тебя дёрнули (73) сюда. Знаешь. Долетался. Втянул в свою орбиту целую плеяду – и все звёзды загасил мокрухой, все до единой! – Он смотрел на меня застывшими невидящими глазами, но взыскующими и ненавидящими.
- Какие такие звёзды? Не понимаю вас, гражд’начальник.
- Не мудрено и забыть, и за давностью лет – со счёту сбиться. Так я тебе напомню. – Он протянул мне три скреплённых листа: - Читай, вспоминай.
Там фамилии были записаны, имена и отчества, и адреса, и даты. И всё под номерами, и номеров было шестнадцать.
- Ну… Кто эти люди, гражд’начальник?
- Да теперь уже не люди – трупы, точнее – прах. Это ты их всех, ты! Ты сильно постарался своим тяжёлым пистолетом. Но неаккуоатно: след на нём оставил.
- Вы зло шутите, гражд’начальник! Даже вам нельзя так! – Я не вскочил: боль в щеке ещё не прошла – удержала.
- Хорошо у тебя получается! – Следователь откинулся к спинке стула. – Да только стреляного воробья на мякине не проведёшь. Но к чёрту лирику. Я вижу, что словами, как горохом о стену, - отскакивают от непробиваемой цели…
Он не успел договорить или же – оборвал себя. В камеру ввалились два.. Я сразу же определил: два мордоворота. Оба – стриженные наголо. Оба – в зэковской форме. Начальник им:
- Вы всегда вовремя, ребята. Хвалю. Будьте любезны, потолкуйте с ним. Потолкайте. Ой, что я говорю – потолките. Так, чтобы признаниями разрешился.
В любой тюрьме есть пресс-хата, а то и две. В той, куда меня привели, в ожидании дела ходил из угла в угол коротко подстриженный крупноголовый коротышка. Два раза быстро прошёлся мимо меня, на третьем – резко остановился, бросил руки мне на плечи, подпрыгнул.
Кровь потекла по лицу, я захлебнулся кровью. Кашлянул, харкнул. Выплюнул.
- Мордой к стене, пидор! – Коротышка ткнул меня в бок. – Глаза в стену, пидор! И не отводить. Будем играть в «мясо».
Кто-то из них ударил меня наискось в ухо. Лоб – в стену. Встрясло мозг:
…м н о г и м и с к о р б я м и н а д л е ж и т н а м в о й т и … (74)
- Скажи, кто ударил тебя? (75)
Не дождавшись ответа, опять, будто кувалдой, – по уху!
- Скажешь или нет?
- Я ничего не слышу. Я вас не знаю, никого.
Бах!.. Ба-бах!.. бах! бах! бах! бах!..
Я прошептал:
- Хватит. Убьёте.
- Что, схватки начались? – Коротышка. – Тогда – к акушеру, га-га! Роды пусть начальник принимает.
Он уже был готов, начальник. Когда меня ввели – привстал со своего стула, изумление выказал, сострадательное междометие издал – неопределённое, что-то вроде «ах!» Какие же ах-мерзавцы! Что они с человеком сделали… Им было сказано потолкать, а они – в отбивную превратили.
Я повалился на свой стул. Начальник не возражал. Угрюмо – он как бы сочувствовал мне. Но истекла минута молчания – он тихо-вкрадчиво спросил:
- Ну что, будем разговаривать по-серьёзному?
- Я… я подумаю, гражд’начальник. Можно?
Он – вертухаям:
- Будьте добры, отведите его в кабинет философии.
Он располагался рядом со следственной, тот кабинет. Располагался – иронично-горькое преувеличение. То был встроенный в стену, поставленный напопА пенал. В нём я мог стоять, лишь склонив голову набок. В нём я мог только стоять. Невозможно было сесть на пол или стать на колени: колени упирались в жёсткое дерево. Невозможно – сделать шаг-влево-шаг-вправо, а значит, выражаясь по-вертухайски, - пресловутый побег совершить.
Неизвестно – сколько времени стоял я в пенале. Время искривилось, извивалось в конвульсиях, как моё избитое тело. Сесть хотелось, ох, как хотелось! Лоб и коленные чашечки, стуча в дверь, обозначали дление жуткой болью. Ноги отекли, онемели… потекли кошмары.
…Я очутился у основания пирамиды. Дул южный ветер пустыни. Сфинкс раскрыл из вечности пасть. Но возник человек с родимым пятном, походя закрыл зверя газетой, схватил пирамиду и воткнул вершину в песок.
Где-то что-то выло, улюлюкало, плескалось…
И в д а л и, н а б е р е г у ш и р о к о м, о п е с о к у д а р и л а с ь в о л н а… (76)
И долгожданный освободитель явился. С дирижёрской палочкой в руке, взмахнул – и политбюро затянуло: Б о ж е, ц а р я х р а н и!
И батько раскрыл Библию и, глядя на меня, прочитал: Б о й с я, с ы н м о й, Г о с п о д а и ц а р я; с м я т е ж н и к а м и н е с о о б щ а й с я… (77)
И кошмары истекли, только батькин голос прозвучал: Т ы п о б е д и л, Г а л и л е я н и н… (78) На какую-то секунду я вернулся в пенал – и тут меня вечность облапила.
…И она, как бы одумавшись, отступила куда-то. Тюфяк, на котором время уже отлежало своё, вывалился на цементный пол – осознал себя, определил: я в тюрьме, в просторном коридоре, слава Богу – не в пенале.
Чувство свободы относительно, мой незнакомец. Как милость, как некую ласку воспринял я пинок вертухая.
- Вставай! Неча тут косить… (79)
Неча… На том берегу речушки, огибающей огород бАтьковщины, свежескошенный луг открылся. Кайма низких верб отделяла его от неба, а по небу…
О б л а к а п л ы в у т, о б л а к а.
О б л а к а п л ы в у т, к а к в к и н о… (80)
И кузнечик на руку мне прыгнул, на предплечье, и…
И я увидел над собой медбрата в белом.
- Вот и хорошо. – Лёгкое удовлетворение разгладило на его лице морщины. – Можешь встать на ноги?
- Не хочется… Если снимете наручники, попытаюсь.
Молодой вертухай взглядом спросил старшего. Тот кивнул, и молодой открыл замок. Опираясь о стену, я поднялся. И пошатнулся. Молодой поддержал меня.
Дверь в следственную была открыта. За столом сидел прокурор. В партикулярной одежде, при всех регалиях. Не в меру важный в убожестве камеры. Что-то пристально рассматривал в записной книжке. Наше с вертухаями появление заставило его поднять голову.
- Эт-то что за безобразие?! – Возгласом прокурор выразил мой жалкий вид. – Весь изолятор обошёл – и всё хорошо, никаких нарушений, никаких жалоб. И нА тебе!
- Да это он сам себя… - И старший вертухай причину выложил: - Чтобы съехать (81) на санчасть.
- Сам себя, говоришь? – Прокурор поднялся, ко мне приблизился. – Да разве так мастырятся (82), чтоб места живого на теле не осталось?.. Вы уйдите, контролёры, горе-контролёры! Буду разбираться без свидетелей.
Я положил руку на спинку стула.
- Можно, я присяду, гражд’начальник?
- Конечно… боже, что они с тобой сделали!... – Он стоял по ту сторону стола и, сжав кулак, ударял им столешницу. – Ну я им покажу - все звёзды с погон слетят.
Во мне зашевелился червяк доверия, где-то под горлом, - влага залила глаза – и открылась общая комната в батьковой хате; братья и я слушаем батька: «Н е м с т и т е з а с е б я… И б о н а п и с а н о: «М н е о т м щ е н и е, Я в о з д а м, г о в о р и т Г о с
п о д ь» (83).
…- Успокойся. – Прокурор подал мне салфетку. – Пиши жалобу, а мы расследуем.
- Не могу я. Рука не поднимется.
- Да, я понимаю. – Он посмотрел на мои руки. – Ну, так я за тебя напишу, а ты… подпишешь.
- Нет, не надо. Оставьте их.
- Ты их жалеешь?
- И жалею, и всё равно ничего не добьётесь.
- Разберёмся и добьёмся, хоть и непросто это будет. Но я здесь не затем, я – по твоему делу. За тебя ходатайствуют некоторые люди. Уважаемые.
«Неужели предводитель? Неужели совесть, наконец, проснулась?.. Или тот, из милиции, должник бабы Нины? Или оба, два сапога – пара?»
-… лично меня об этом недавно назначенный никольский прокурор попросил. Неофициально. Поэтому надо, чтоб ты сам написал ходатайство о пересмотре твоего дела.
- Да не могу я. Вы же видите моё состояние.
- Вижу. Тебе не надо утруждать себя. – Он достал из ящика несколько листов. – Я всё подготовил. Слушай.
…Зашумел под ветром угрюмый сад за городом, в излучине Калигула. Предводитель навёл на меня глаза и произнёс то, чего не говорил: «Погуляем здесь, постреляем по консервным банкам»…
…Летняя кухня бабы Фроси. Тайник. Пустой….
…Бегу к надёжному братану. Зазывно светятся окна его пристанища… Вхожу в комнату – и попадаю в милицию…
Прокурор дочитал:
- «На основании вышеизложенного и в силу вновь открывшихся обстоятельств ходатайствую о пересмотре моего дела. С моих слов записано верно, в чём и расписываюсь».
Комок в горле не давал что- сказать. Усильным глотком запихнул его куда-то внутрь.
- А…
- Что? Говори.
- Я ведь написал явку с повинной.
Прокурор посмотрел на меня как-то сочувственно.
- Это ничего, это самооговор. Все факты, все материалы дела свидетельствовали против тебя.
- А что.. что теперь изменилось?
- У тебя появилось алиби. Твой друг, - он фамилию предводителя назвал, - заявление подал, и в нём он утверждает, что в момент убийства вы с ним были за городом. Не мог же ты в одно и то же время в двух местах находиться.
Я зарыдал. Помедлив, прокурор опять подал мне салфетку.
- Успокойся. Слезами делу не поможешь.
- Да… Давайте ходатайство.
Буквы расплывались у меня в глазах, буквы и слова.
- Где ставить подпись?
- Здесь… Ага, хорошо. И ещё здесь, пожалуйста… Ага, вот так. И ещё в конце… Ну всё, спасибо.
- Это вам спасибо, гражданин прокурор.
- Да не за что. – Он встал из-за стола, подошёл к окну, повернулся ко мне спиной. Облегчённо вздохнул.
Как так? Почему?
Вошёл вертухай, надел на меня наручники и – к двери меня:
- Пшёл!
Я переступил порог…
5.
Что-то ещё держит меня здесь, что-то ещё…
Что – пытаюсь понять. Пока тщетно.
Нет, не надо мне больше в зал суда, в скопление несчастных разъярённых. Даже для тебя, мой незнакомец, не надо. Ты ведь не кровожаден и принцип «кровь за кровь» не исповедуешь.
Но дОлжно быть наказанию. Это дань им, неистово мятущимся и орущим… чтобы плотину терпения не прорвало и – бурный поток не хлынул: кровь, кровь!..
Меня приговорил второй мой пистолет. Тяжёлый… он всплыл ешё на следствии, и мутным потоком неправды его на суд вынесло. А там, пусть не за шестнадцать, но за четверых, за них, за безвестных, за моих, и… и за Шлёму, за еврейчика, - следовало... Ты читаешь эти строки – слушаешь меня - …и сомневаешься. Не надо. То был праведный суд, хоть и неправедно он свершился. Я выстоял на нём. Буквально. Ухватился за мысль, что не буду стоять на последнем. И… и другая меня укрепила: я переступил порог. Ещё там, во второй моей следственной тюрьме.
Теперь я здесь. Жду. А человек не приходит – наверно, хочет прийти неожиданно и обрадовать меня. Бестелесный мой наперсник на плечо мне крыло положил. Я плыву. Или камера уплывает куда-то.
…Уже срок прошёл после очередного… Предводитель деньги раздаёт, мне – первому. Ого! Я отказываюсь брать … Да, не устраивает… Нет, не мало - слишком даже много: не рассчитаюсь… Вот получка у меня – сто рублей… На Глазинаповской магазин есть… Моя одежда как-то очень быстро поизносилась… одеваюсь в цельнотканый хитон… захожу в храм… вдали священник держит раскрытую книгу, водит пальцем по странице, затем кивает… я осмелел и смотрю направо, на Ганусю, она вся в белом, венок на голове… К алтарю… К алтарю!.. Но священник говорит: «Ite, missa est...» (84) …венок падает на мозаичный пол… слеза размывает её, Ганусины, очертания, и я кричу: Ганно! Ганусю! Запиши мене до свого альбому… (85)
…Облака плывут, облака… Густые, тучные, не киношные. Задевают мою голомозую голову, Его колючий венец задевают – из-под шипов кровь сочится… я шепчу… Он отвечает. Я не слышу – я знаю, чтО Он говорит…
Наперсник осторожно касается глаз крылом. Открывается дверь. Пришёл человек. Он такой же, как я: моего роста и плечи такие же, и грудь. Вот только глаза… молчаливые какие-то. Но время прогулки - он пришёл. И с ним ещё один…
Я поднимаюсь. Рутинный выход. Иду по коридору, иду, иду… Да не на крест же я иду! И – не на прогулку…
Коридор бесконечен: с м е р т ь! г д е т в о ё ж а л о? (86)
За мной - человек. Последний. Такой же, как и я. Боже, молю тебя, чтобы смерть не ужалила его.
… … … … … … …
…На шею, за спиной, – неожиданно всё же, откуда он?...– кузнечик сел, клюнул… (87)
====
1) Деяния св. апостолов, гл. 17, ст. 18. (Здесь и далее примечания публикатора.)
2) деньги (арго).
3) – Я никому не позволю пропускать мои уроки! (франц.)
4) Евангелие от Матфея, гл. 7, ст. 13.
5) общество (ивр.)
6) задолжал (арго).
7) обратился (арго).
8) обратился (арго).
9) уплатить (арго).
10) соглашаешься? (арго).
11) миллион (арго).
12) здесь: миллион долларов (арго).
13) здесь: зэки-новобранцы.
14) сокращ.: секретного сотрудника.
15) удирать (арго).
16) Идиома; прибл. перевод: «А фигушки. Шиш им!» (укр.)
17) проигрался (арго).
18) в карты (арго).
19) т.е. низвёл себя до самого низкого положения в криминальной среде (арго).
20) Из песни В. соловьёва-Седого на стихи С. Фогельсона в кинофильме «Небесный тихиход».
21) секретный сотрудник администрации и следователей из числа зэков (арго).
22) секретный сотрудник кума, т.е. оперативного уполномоченного (арго).
23) на верхнем ярусе нар (арго).
24) – Ты ж меня обманула,
Ты ж меня подвела,
Ты ж меня… (фольк.; укр.)
25) ты ж ему подмахнула, ты ж его подвела, пня старого. На мою голову. Труха на меня сыплется! (укр.)
26) А вам желаю до ста лет прожить! (укр.)
27) Из песни В. Сидорова на стихи В. Шмульяна.
28) Такова судьба наша… Ты ж меня обманула, а я ж тебя, точно куклу одевал, я ж тебя всю-всю целовал, а ты, ты ж меня обманула, ты ж меня подвела… (укр.)
29) Речь о приступе сумасшествия (арго).
30) удар завёрнутыми в полотенце камнями домино (арго).
31) помолчи (арго).
32) стОит (арго).
33) – Две тыщи сто два… сто девяносто… двести сорок шесть… Две тыщи четырнадцать… (укр.)
34) – Две тыщи четыреста… четыреста два… Четыреста пятьдесят два (укр.)
35) – Сальдо положительное. Сто сорок одна присядка (укр.)
36) – Да какой я Ротшильд… У меня магазин был маленький, да и тот не мой – сельповский. Просто взвешивать умею, считать… на свою руку. А «морковок» получается четырнадцать и одна десятая.
37) Намёк на стихи А.С. Пушкина:
«И долго буду тем известен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал» -
публикатор.
38) Книга Притчей Соломоновых, гл. 15, ст. 3.
39) условно-досрочное освобождение.
40) убийство (арго).
41) милиции; здесь: для прокуратуры (арго).
42) С.Я. Маршак. Мы знаем, время растяжимо.
43) укромное помещеньице единоличного пользования – предмет вожделения любого лагерника, а для некоторых – место приятного обособления от постоянного многолюдья (арго).
44) А.С. Пушкин. «Деревня».
45) Книга Экклезиаста, гл. 1, ст. 2; гл. 2, ст. 26.
46) – Здравия желаю вам (укр.)
47) – Вы меня помните?
- Ещё бы! Как можно забыть банкира, в чьём банке лежит весь твой капитал! Здравствуйте, многоуважаемый.
48) – Мне, когда обрезАли, дали имя Шолом, а попросту Шлёма.
49) – А знаете, что оно значит? Мир (укр.)
50) – Да нет, я честный человек. Документация у меня всегда была в ажуре. И касса. Каждый вечер подсчитывал я выручку ревизию делал. То, что принадлежало сельпо, ему и отдавал. А какой-то там излишек небольшой: ну, сто-полтораста рублей – за товар, который экспедиторы за мои деньги давали мне, - себе в карман клал. Сказано ж в Евангелии: трудящийся достоин пропитания… К утру в моей торговле всё было чисто, ни один ревизор не подкопался бы (укр.)
51) – Да разве я знаю?.. Ну, моя Циля умерла от сахарной болезни. Пятьдесят пять ей было, а мне шестьдесят – как раз вовремя. Потому что я ещё на баб молодых засматривался. Но чаще всего – на одну вдову, на Маню, убирала у меня в магазинчике. Бывало, моет пол да нагнётся – меня изнутри чувство распирает. Ну, поженились мы… Хата у меня большая, половину от улицы сельпо арендовало под магазинчик, под мой, а в другой – кухня и две комнаты. Ну и спали мы с Маней порознь – после того, как наиграемся, - потому как я храплю, когда сплю. А играли мы долго. Любил я её раздевать. Вона у меня была одета, как королева. И вот, бывало, играем с ней; вона сопротивляется, а я… я снимаю с неё то кофту из шерсти, тонкой пряжи – за пятьдесят рублей купил по блату, - то платье шёлковое – за сорок восемь пятьдесят копеек… А сапожки итальянские за сто пятьдесят рублей – переплатил за них, потому как на руках взял, - не снимал я с неё. Представляете, стоит передо мной ляля – я пальчики облизывал после того, как прикасался к ней: выпяченные груди – как тыквы, а жопа! а ляжки! – и ноги в сапожках вишнёвых из хорошо выделанной кожи…
Ничего не жалел я для моей жёнушки. А всё ж не угодил. Спуталась она с головой колхоза. И обнаглели они. Принимала его в моей таки хате среди бела дня, когда я торговал. После того он всякий раз в магазинчик ко мне заходил, хлопал по плечу и говорил что-то срамное: не переживай, мол, Шлёма, ещё и тебе там осталось немало – нахлебаешься.
Я молчал, потому что выше головы не прыгнешь. Запирал магазинчик и шёл к Маньке. Она лежала на кровати разгорячённая и улыбалась. Я велел ей становиться на табуретку. Она хохотала, но становилась. Я целовал её, как богиню: ляжки, ягодицы, живот, груди – целовал и рыдал. Но как-то не послушалась она меня – не встала с кровати. Я схватил её за руку – она плюнула мне в лицо…
Не знаю, что со мной произошло. Возле плиты лежали колосники, чтобы в гнезде прогоревшие заменить. Я взял один и ударил Маню по голове тем колосничком, маленьким таким – двадцать одну копейку стоил. Теперь, наверно, дороже… Так она и померла: улыбка на лице насмехалась надо мной… Я… (укр.)
52) – Ага. Там клеймо было (укр.)
53) – Я… Что? (укр.)
54) – Я конфеты принёс (укр.)
55) головой (идиш).
56) шнырём (укр.), т.е. уборщиком (арго).
57) – Да что вы… Кто-то всё-таки должен был мене покарать. А вы меня наказали чувствительно, но мало (укр.)
58) – С отоварки осталось (укр.) Отоварка – приобретение дважды в месяц продуктов питания в лагерном магазине. – Публикатор.
- Да я не про леденцы – рушник откуда? (укр.)
59) – От Мани. Для Божьей Матери вышила. А я забрал, когда меня забирали (укр.)
60) –Угу. Пора уж идти. Нагостился (укр.)
61) Г. Гессе. Игра в бисер. Стихи Йозефа Кнехта.
62) Р. Рождественский. Стихи из песни к кинофильму «Семнадцать мгновений весны».
63) Книга Иова, гл. 29, ст. 2-3.
64) Э. Багрицкий. Осень.
65) Собственно: «Aliis inserviendo consumor» (лат.) - автор неизвестен.
66) здесь: нечистый (арго).
67) Из песни М. Таривердиева на стихи Е. Евтушенко.
68) пустомелями (укр.)
69) здесь: вагонзак, т.е вагон для этапирования заключённых (арго).
70) на распутьях многолюдных (укр. – Т.Г. Шевченко. І мертвим, і живим…)
71) генеральный прокурор. Уголовные дела об убийствах расследовала прокуратура.
72) отчий дом (укр.)
73) здесь: доставили (арго).
74) Деяния св. апостолов, гл. 14, ст. 22.
75) Почти как в Евангелии от Матфея, гл. 26, ст. 28: «И говорили: прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?»
76) Э. Багрицкий. Осень.
77) Книга Притчей Соломоновых, гл. 24, ст. 21.
78) Фраза, которую историк церкви Феодорит Киррский приписывает римскому императору Юлиану Отступнику, предпринявшему безуспешную попытку восстановить язычество в качестве государственной религии Рима, т.е. воевавшего против христианства – и потерпевшего поражение не только в битве с персами, в которой получил смертельное ранение, но и в противостоянии против Христа.
79) притворяться (арго).
80) А. Галич. Облака плывут, облака
81) здесь: обманом перебраться (арго).
82) искусственно создают нарыв, опухоль или отёк (арго).
83) Послание апостола Павла к Римлянам, гл. 12, ст. 18.
84) «Идите, месса окончена…» (лат.)
85) «Ганна! Ганнуся! Запиши меня в свой альбом…» (укр.)
86) Первое посл. К Коринфянам св. апостола Павла, гл. 15, ст. 55.
87) Это, конечно, не всё. (Да и что такое «всё»?) Но это всё, что сообщил мне «юноша в белой одежде».
Дорогие читатели! Не скупитесь на ваши отзывы,
замечания, рецензии, пожелания авторам. И не забудьте дать
оценку произведению, которое вы прочитали - это помогает авторам
совершенствовать свои творческие способности