НА СУШЕ
Наконец-то зима наступила. Прямо как в «Евгении Онегине»: долго стояла осенняя погода. Зима принималась и отступала, почти до конца января - то снег, то дождь, даже ночью не замерзало, так тепло. Вся природа в недоумении была: спать или оживать. И вот все-таки заснула. Встала зима. Заморозило, снега в неделю навалило - сугробы.
Вглядываюсь в темную даль с высокого берега Волги. Светятся неясные огоньки Бора, проступают в мутной мгле. За моей спиной остался старинный храм – собор Михаила Архангела. Часто, возвращаясь с работы, заезжаю сюда. Особенно тут уютно, хранят здесь стены вековую память: усыпальница князей и княгинь нижегородских. Есть у меня любимая икона на правой стене – нашего батюшки Серафима Саровского – с мощевичком. К нему прихожу молиться о своих. Их у меня много: и родственники, и друзья, и просто знакомые, и те, кто остались в памяти, с кем когда-то пересекалась, и еще пациенты. Я не оставляю работу на работе. Я все храню в себе и приношу сюда. Ведь что я могу? Чудес не творю, не исцеляю, не возвращаю здоровья молитвой. Но хоть что-то, что в моих силах… Вот и прошу здесь, как умею.
Постояла, повздыхала и пора. Скоро Сережа должен приехать, надо поторопиться, а то опять Елизавета с ним скучать будет. С Минина в Щербинки путь неблизкий. Забиваюсь в уголок маршрутки, мысли тоскливые теснят одна другую. Я так не люблю, когда люди болеют, особенно дети, поэтому, наверное, я врач. Вот и сейчас у меня девочка Настя с редким диагнозом, и прогноз пока очень неясен. Господи, помоги…
Еще Сережа… врачок, скучный какой-то, худой. Ходит, ходит, чего выхаживает? Давно пора решать – предложение или не предложение. А если да, то, что я скажу? Уныленько мне с ним будет. Человек-то добрый, хороший, но не хватает в нем чего-то… запала у него нет, слишком мягкий. Вот помню: летом гуляем. Сорвет синий цветочек, показывает, улыбаясь: «Твои цветочки, Вероника. Узнаешь себя?» Ну да, это вероника… Какой-то крепости в нем не чувствую. Впрочем, врач он очень хороший. Кротость и добронравие для доктора – настоящий клад, лучший ключ к больным и ценное лекарство. Я верю в силу доброго слова, а у него их с избытком. Честный, порядочный; в наше время это уже более чем достаточно. Не стоит мне, как говорится, капризы чинить: в конце концов, мне уже тридцать два, и других перспектив обрести мужа не видно.
Вот Лиза одна не останется. Обе мы с ней безумно рыжие, зеленоглазые, но такие разные! Она высокая, крепкая, стройная, раскрасавица. Как идем вместе, так молодые люди едва ли шеи не сворачивают, на нее заглядываясь, а на меня… никто и не посмотрит. Вздыхаю. Я – просто недоразумение: маленькая, хиленькая, какая-то размазня, как говорят в народе, «ни кожи, ни рожи». Так что если рассуждать трезво, Сережа – единственный вариант, и я заранее согласна. Только вот смущает, конечно: семья требует значительных ресурсов, а у меня что? Больница, лаборатория, лекции и снова больница – бесконечная круговерть. И все это не мимоходом, а с полным напряжением. Нельзя быть плохим врачом, просто не позволительно! Поэтому стараюсь изо всех сил. И как совместить это с семьей? Не знаю… Ладно, Господь управит.
Ага, он уже здесь – стоят ботиночки. А я опять задержалась. Кричу «общий привет» и бегу мыть руки. Пахнет очень вкусно. Молодец Лиза! Как мне с ней хорошо. Пойдет утром, на лекциях позевает, вернется – вот тут у нее закипает работа: все перемоет, перестирает, перегладит, еды наготовит. С ней дом стал просто образцово-показательным. Я ведь в силу профессии имею «чувство грязных рук» и очень не люблю всякий беспорядок, но раньше порой ни сил, ни времени не хватало на домашние хлопоты. А теперь ее заботливые руки от всего меня избавили, даже беспокоиться не надо – живу на всем готовом, поэтому могу работать, что называется, до упаду.
Вхожу в комнату. На столе - цветы в моей любимой вазе, початая бутылочка красненького, еще не разрезанный торт и все к чаю. Сережа какой-то парадный: в костюме при галстуке, со свежей стрижкой, и Лиза тоже нарядная. Что за праздник, про который я забыла? И, собственно, почему не спешит подарить цветы? Рассеянный… Оба меня приветствуют, сияют улыбками.
- Старший Рыжик! Мы тебя не дождались, поужинали, а вот торт тебя дождался. Давай, я тебе принесу ужин, а потом чай вместе будем пить,- тараторит Лиза.
- Младший Рыжик! Я, пожалуй, чаем и тортом ограничусь, чтоб больше влезло, - смеюсь, - и еще винца пригублю. Кстати, по какому случаю торжество?
Оба они конфузятся. Лиза смущенно говорит:
- Сережа сделал мне предложение, у нас скоро свадьба.
Как обухом по голове! Лицо у меня само собой вытягивается, и глаза лезут из орбит. Глубоко вдыхаю, задерживаю воздух и медленно сбрасываю. Мысли словно застывают на момент и… снова понеслись, да как!
Очень неожиданный ход. Ходил-ходил тихоня врачок и… вот те раз! Сделал предложение сестрице! Хорош гусь. Елизавета моя бестолковая! В мединститут поступить не могла, несмотря на мою протекцию и помощь, все зевала; еле-еле ее на биофак запихала по старой дружбе! И там ворон считает… а мужичка-то прибрала! Что ей своих молоденьких хлопчиков не хватает? Ай да бравушки, ай да молодцы! Хороша парочка – баран да ярочка. Все ясно, кому тут цветочки!
Делаю усилие, чтобы овладеть собой: напрягаю уголки рта в улыбке, напускаю блеска в глаза, беру глубоко дыхание для крепости голоса и с присущей опытному лектору выразительностью выдаю:
- Ну что ж! Поздравляю! Давайте за это выпьем. Сереженька, разлей по капельке.
Точным движением разливает тютелька в тютельку, но я-то замечаю, что рука не уверена. Значит, неловко ему, волнуется. Еще бы! Лиза принимается резать торт. На пальчике сверкает камушек в золотом колечке. А мог бы быть моим!
- А когда же свадьба? – любопытствую я.
- Постараемся после Пасхи, на Красную Горку, но тут уж как в ЗАГСе расписание будет, - спокойно говорит Сережа.
Значит, заявление еще не подали. Ничего, успеют.
Вечер проходит в напряженной деликатности. У меня начинает бо-леть голова, но я не уйду, а то они чего-нибудь себе надумают, дотерплю.
Проводили Сережу. Выхожу на балкон подышать морозцем. Редкие снежинки покусывают лицо. Голова идет кругом. Все как-то так невероятно, странно и просто нечестно!
- Старший Рыжик, - Лиза зовет меня смущенным голосом, просовываясь в балконную дверь, - замерзнешь, возвращайся.
- Сейчас приду. Подышу немного.
Надо мне собраться с мыслями, да и просто взять себя в руки. Я не смогу стерпеть все произошедшее молча, я с ней поговорю. И сделаю это спокойно. Ныряю в тепло комнаты.
- Послушай, младший Рыжик, что же это у нас за подмена такая случилась, а?
- Да нет, наверное, подмены… Я сама в большом удивлении, это мне так же неожиданно, как и тебе.
- Как это неожиданно? Вы встречались, получается, за моей спи-ной, уже дошли до помолвки, а ты говоришь «неожиданно»? Как же вы так меня подставили?
- Мы не подставили тебя и не встречались за твоей спиной. Он ходил к тебе, а не ко мне. А вышло, что выбрал меня. Он пришел сегодня с цветами. Я думала, для тебя. А подарил мне. А потом – вот это, - показывает колечко, - и позвал замуж. Вот так. И я не раздумывала. Я согласилась сразу.
- Интересно, как же это сразу так можно?
- Старший Рыжик! Не чувствуешь ты и не понимаешь! Ты на него особо и внимания не обращала: так, есть он, и есть, и ничего у тебя к нему нет, а мне он сразу в сердце врезался. Знаешь, как я тосковала. Как его ждала каждый день… И молчала… Не рушила я твоего счастья… А ты ничего не замечала. А он, видать, замечал. Смотрел на нас обеих и выбрал. И я не могла отказаться. Ты меня, конечно, прости. Но тебе он не дорог, а мне очень. И я счастлива. А почему он так странно поступил, не знаю, - Лиза говорит, отвернувшись, и, догадываюсь, почти плачет. Меня это остужает и смягчает.
- Младший Рыжик, только не плачь. Я же тебя не обвиняю. Ты и меня пойми. У меня, как говорится, «нелегкий шок». И принять так сразу эту перемену в нашей жизни не получится, - вздыхаю. Надо этот разговор закончить. Говорю мягко, - все встанет на свои места. Господь управит… Пойдем-ка спать.
А вот спать-то и не получается. Лежу, не шевелясь. Голова безумно устала, но не хочет успокоиться сном. Чувствую, что так и буду мучиться, пока не разберу все, что крутится в уме гудящим клубком. Надо выстроить мысли. Вероника, где логика!? Что имеем? Безобразный вопиющий факт: Вероника, тебя предали! Тебя поменяли на твою сестру. Почему? Ты хуже? Ну а в чем? Конечно, она в десять тысяч раз привлекательнее тебя, ты это знаешь, Вероника. Но может ли это быть реальным критерием для столь серьезного выбора? Вряд ли, хотя и не без этого. Это раз. Она хорошая хозяйка. Вспомни, его (этого докторишку) угощала ужином она, а не ты, почти всегда, за исключением посещений кафе или ее отъездов. Если честно, она готовит лучше. Безусловно, он заметил, что хозяйство ведет она, а не ты. Это два. Значит уже 2:0 в ее пользу: красивая женщина, которая вызовет у всех восторги и даже зависть и плюс отличная хозяйка – первое дело для хорошей жены. Он это оценил. Хорошо, что дальше? Характер… Тут у меня опять явный промах. Лиза – мягкая, спокойная, как говорят, «пушистая»; нежная девочка, ласковая. А я – острая холодная сталь, бронемашина с девизом на борту «только вперед!» И это он тоже понимает. С ней проще: она будет ему покорна, а я? Я строптивей незаезженной молодой лошади, я буду упрямо гнуть свою линию, и он вряд ли бы со мной справился (к тому же я не настроена подчиняться ему). Он и это, видимо, понял. Это уже три. Интеллект. Это у меня, пожалуй, самое лучшее, что есть, а у Лизы? Она не слишком обременялась его развитием. Впрочем, ну зачем жене интеллект? Условие хорошее, но не необходимое. Проведем подсчет: 3:1 в ее пользу, и то единица неполноценная. Так, теперь добрались до него. Неужели нельзя было как-то по-человечески поступить? Ну, хотя бы разобрался сначала со мной, а потом переключился на сестру? Зачем же втихаря-то? Может, боялся, что я потом ему с сестрой помешаю, разрушу планы, буду мстить или что? Или, может, на Лизу давить буду? Ну конечно, он чувствует, что Лиза его любит, а я, в общем-то, нет. И если учесть, что она как будто лучше меня, то закономерно выбрал ее. Но он-то? Вроде бы он сам ко мне что-то испытывал. А может, нет? Может, просто связался зачем-то с более удачливой коллегой? Да нет, он не подлец. Долго, видать, он к этому шагу шел. Целился-целился и выстрелил… обеих наповал сразу… Охотничек!
Ну а я?! Я-то как все пропустила? Почему не почувствовала, как оборачивается? Ведь все видела с точностью до наоборот! Думала, Лиза с ним скучает, а она только о нем и мечтала. Думала, я его приручила, а он на нее уже глядел незаметно. Да и в конце концов! Ждала предложения и получила… предложение сестре!!! Я – лопух! И правда, я бронемашина бесчувственная. Загордилась, закичилась. Построила себе башню и смотрела на всех свысока. Но башня оказалась из спичек… Слышен треск… Вероника, ты рухнула вместе с башней. Ушиблась? Больно? Вот так-то. Ты же знаешь, что гордым Бог противится, и что мерзок Богу всяк надменный. Ну а ты, молитвенница наша, образец кротости! Ты-то какая? Досмиренничалась? Хорошо смиренничать, когда перед тобой студенты или пациенты, над которыми у тебя власть. Ведь можно поскромничать, так легко, красота! Или когда профессора к тебе относятся с почтением. Ой, как приятно опустить глазки, и поуслаж-даться про себя, что дедушка профессор тебя уважает. А ты-то его уважаешь? В этот момент, может быть, да. Ну а если с ним не согласна? Как ты мыслишь? Вот как: «старый дед, умом тронулся, лечить разучился, рос еще при царе, а вздумал спорить!» Хорошее уважение… Да, Вероника, что-то не выходит из тебя православная, хотя подделка уже неплохая. Вот ты и получила! Там где подделкой взять не удалось – провал. Вероника, это провал!
Завтра с ним встречусь. Посмотрим, как обернется. А теперь, срочно спать!
Великий Пост проходит не постно. Пытаюсь себя собрать, нет… сухо… Бужу себя и тревожу: Душе моя, душе моя, востании, что спиши? Конец приближается, и имаши смутитися: воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, везде сый и вся исполняяй… Онемела душа, одряхлела, корка на ней зависти и обиды. Стегнул меня врачок злым хлыстиком, а с глаз не убрался, да и моим родственником скоро станет!
Ни молиться, ни каяться не могу, скребусь-скребусь в двери по-каяния, но заперто. Не открыть их с гордостью. И службы постные в тягость, и хор клиросный не ладен, и батюшки устали. И всем не до меня. И мне не до кого! Лечу, стиснув зубы, молюсь без боли, со студентами расправляюсь без жалости, как батько Махно.
На Лизку глядеть не охота, а к Сережке на защиту пойду – ну и ввалю ему! Да что это я? Да не они виноваты в моем унынии, а я сама! И как бы мне выбраться? И как нам всем теперь быть? Иду по коридору, смотря на полы своего халата, отлетающие от колен. Эх! Был бы это не халат, а шинель ультрамариновая, хлоп-хлоп по черному хрому сапог; а на голове - не белая шапка-колпачок, а фуражка со сверкающими крылышками, и погоны на плечах с золотыми звездами – по три жирных на каждом! И чтоб быть мне полковником аэрокосмических войск! Вот было бы да!
Да о чем это я мечтаю?! Нет, не об этом надо. Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене… Свешиваю голову ниже. Пришла. Мой кабинет. Кресло… Упала… Есть охота – всегда так в пост.
А где они будут жить? Пора и мне об этом серьезно думать. У Сережки квартиры нет, и денег на нее нет – какие деньги у врача! Лиза - студентка, ей, кроме общаги, ничего не положено. А что за семейная жизнь по чужим углам? А у меня все-таки бабушкино наследство – квартирка уютная. А наследство-то не мое, а наше с Лизой общее. А ей теперь нужнее. Мне-то что, одинокой волчице? Если по совести, то я должна уступить. Хорошо: если скажу, что оставляю им квартиру, то согласятся ли, как возьмут? Надо как-то это придумать, проработать.
Встаю с кресла, подхожу к окошку. Сырая нижегородская весна. Мятущиеся руки темных деревьев борются с ветром. За грязноватым двойным стеклом уныло и мутно, как в моей душе. Повыть бы с ветром… Выть или… выпить. Оглядываюсь: в шкафчике внизу стоит (еще со дня рожденья осталось). Достаю початую бутылку коньяка и стаканчик. Застываю в раздумье. А мы ведь с ним говорили, с Сережкой… И ничего я не поняла: он запирался, то ли оправдывался, то ли на меня наступал по временам, но не прояснил. Да и что это меняет? Откупориваю бутылку. Метнулся густой веселящий коньячный запах.
Стучат в дверь, скромно и точно. Не подумав даже, что у меня в руках бутылка, отвечаю на стук:
- Да!
Мужчина в годах, крепкий, с суровым лицом, густой проседью в бороде и цепким взглядом. Папа моей Насти, капитан дальнего плавания. Настоящий человек, думаю, раз капитан. Улыбается, входя:
- Вероника Николаевна! – замечает коньяк: брови приподнимаются в удивлении, - простите, к вам можно?
- Да-да, конечно, прошу вас, - бормочу, застыдившись, что меня застали врасплох. Спешно ставлю бутылку и иду к своему креслу. Указывая на гостевое, говорю уже собранно, - присаживайтесь.
Беседа завязалась утешительная. Настя – радость моя! Как бы худы ни были мои дела, и как бы плохо я не лечила сейчас, но, Господи! Как хорошо! Исцеляешь Ты, а не я! И она, аленький тихий цветочек (так про себя я ее прозвала, когда она подолгу чахла в больнице), она явно идет на поправку. Отец благодарит и выспрашивает, как и что дальше – и ему, вероятно, еще не верится в счастливый исход недуга дочери. А мне и объяснить-то нечего: вижу, что она выздоравливает, и результаты лабораторных исследований подтверждают это, но отчего так – только одно объяснение: так Богу угодно. Вот и пытаюсь растолковать отцу, Кто, на самом деле, вылечил его дочь.
Он и согласен, кажется, и продолжает настаивать, что это моя заслуга. Извлекает из портфеля большую упаковку кофе – это приношение мне, привычный символ благодарности пациентов. Говорит, что это - настоящий бразильский, из Бразилии. Беру с благодарностью, знаю – от чистого сердца. Предлагаю выпить обычного растворимого; не дожидаясь ответа, ставлю чайник, достаю кружки, сахар, и прочую мелочь, выставляю все на стол. Смотрю на беспомощную одинокую бутылку коньяка, после секундного раздумья беру ее и без заминки водружаю в центре.
Я здесь и не здесь, мне плохо и хорошо немножко, внутри меня уже привычный душевный зуд какой-то и тревога, но и радостно волнующие мысли о выздоровлении Насти, и теплые слова ее отца. В теле слабость, что-то мне плоховато. Разливаю в кружки кипяток и опускаюсь в кресло. Спрашиваю о привезенном кофе – пусть расскажет что-нибудь о море, о путешествиях, мне уже не говорится. Я безумно устала.
Слушаю о теплых морях, вцепившись холодными пальцами в горячее пузико кружки, смотрю в темное отражение лица на поверхности дымящегося кофе – пушатся ресницы, хмурятся брови – я теперь всегда хмурая. Кутаюсь в кофейно-коньячный аромат лицом, в мягкое тепло его, в напевный рассказ о далеком юге.
- И мне бы в море! – вдруг, неожиданно для себя, вырываюсь из ласкового плена и прерываю рассказ капитана.
- Вы это серьезно? - улыбается.
- Да, очень даже серьезно, - про себя думаю: «Да что же это за чепуху такую несу?!» - мне нужно уехать из города и по возможности насовсем или на максимально долгий срок, вот так! – кажется, иду вразнос, нельзя мне пить ни капли спиртного.
- И вы готовы отправиться в море? – говорит удивленно, и, чувствую, не воспринимает мои слова серьезно.
- Да хоть в космос! Простите, что на вас выливаю свои проблемы, но я измучилась здесь и хочу уехать, и этому есть веские основания. И пошла бы на судно, хоть поварихой, что ли! – говорю отчаянно, и во мне растет решимость пойти на радикальный шаг.
- Пожалуй, поварихой вам было бы тяжеловато, - произносит мягко, наверное, хочет меня успокоить. Не ожидал от Вероники Николаевны такого поведения, да ведь! – но вы могли бы быть судовым врачом, к примеру, - говорит чуть с задорцем, вспыхнули огоньки в прищуренных глазах.
- Да? А это возможно, если на полном серьезе? – мне становится уже жутко интересно; заметались острыми стрелочками в воображении морские картинки.
Капитан немного призадумался, сдвинув брови. Я замираю в ожидании какого-то маленького чуда.
Начинает медленно:
- У меня доктор, с которым мы обычно попадаем в навигацию, уходит на пенсию. Значит, в следующую я пойду с новым врачом. А вот кто это будет? Может быть, вы? – поднимает брови и смотрит так выразительно на меня, что я, конечно, уже согласна.
- Георгий Константинович, обязательно пойду, хоть завтра! – сердце у меня начинает колотиться, и кровь хлынула по телу горячим ливнем.
- Ну не завтра, конечно. И еще есть кое-какие «но». Дело в том, что к судовому врачу предъявляется ряд серьезных требований относительно его квалификации. Нам ведь нужны не узкие специалисты, как на суше, а терапевт и хирург, да и все остальные в одном лице. Понимаете?
- Отлично понимаю. Я даже не сомневаюсь, что надо еще и спецподготовку какую-то проходить, даже если ты врач «что надо». Мне бы познакомиться с этими требованиями, и я увижу, могу ли им соответствовать, - очень волнуюсь, а вдруг я вовсе «не то, что надо», начинаю объяснять, как будто оправдываюсь заранее, - видите ли, я ведь не сразу стала иммунологом. Терапевт я, в общем-то, сложившийся, и с хирургией приходилось сталкиваться, и более того скажу, я ведь поработала в ННИИТО с ожоговыми больными, а это, сами понимаете, серьезные травмы. Кстати, этот контингент и заставил меня пошире открыть глаза на иммунологию, и она меня затянула с руками и ногами. Много я говорю, но это к тому, что я не самый узкопрофильный врач, как может казаться. И вообще, медицина меня увлекает настолько, что я всегда старалась овладеть по максимуму всем, чем только возможно! – говорю решительно. Я уже как будто настаиваю, чтобы меня непременно взяли на это судно врачом. Даже не важно мне, что за судно - уйду в море, и все!
- Добро, раз вы действительно так серьезно настроены, Вероника Николаевна, то у вас есть время до июля подготовиться. Насчет требований и, как вы выразились, спецподготовки, я бы вам помог. Ну и, конечно, походатайствовал, чтобы на «Капитан Свиридов» взяли именно вас,- смотрит открыто, произносит твердо. Знаю, он не шутит. Он уважает меня, считает хорошим врачом, он бы меня взял. Значит, если я постараюсь развязаться со всеми делами и привести себя в соответствие всем требованиям, я буду судовым врачом! Так меня будоражит эта мысль, что по спине пробегает щекочущий холодок. Да, это, наверное, и есть выход из сложившейся ситуации. Я уеду, не буду видеть моих дорогих Лизоньку и Сереженьку, не буду болтаться у них под ногами и, кстати, освобожу им квартиру! Вот и развязка. Решено, иду в море!
НА МОРЕ
Судно мягко вальсирует в волнах. Море поет хором из тысяч голосов. Море счастья хлынуло в меня. Свалились оковы обиды, зависти, все душное осталось на суше, так далеко от меня. Я как будто освободилась из темной пыльной клетки. Выбралась на волю рыжая кошка Победа!
Прошлые месяцы были смутным временем. Как трудно было оставить науку, работу, академию, бедных моих больных. Еще труднее с сестриной свадьбой. Все наши родственники, и коллеги, и друзья, как мне казалось, смотрели на меня как на ходячее недоразумение. А у меня в голове крутилась старенькая песенка:
Но так вышло, что она,
А не я твоя жена,
Что за странная ошибка?
Что ты сделала, сестра!
И так мне было унизительно на всех смотреть, так это било по моему самолюбию, что я дождаться не могла, когда сгину с их глаз долой. Все брошу, всех покину! Будет новая жизнь, и я буду новая, морская, полная удали и отваги, настоящая, интересная, самая-самая!
Действительно, я новая, счастливая, свободная. И имя мне – Победа! Стою на палубе, переполняюсь солнцем и радостью, и от этого, шумно вздохнув, выбрасываю «А-ах!!!». От солнца веснушки у меня стали яркими, моя рыжая грива - само солнце, глаза зеленые – море. И будто бы я не размазня какая (а я всегда ей была), а княжна-красавица.
И работа здесь – так, на вроде прогулки. У меня ведь здесь - не больные-доходные, а здоровые хлопцы: что им болеть-то! Разобралась с медкнижками, навела ревизию в аптеке, довела ее до ума и все. Кроме инспекции в иностранных портах – ничего от меня и не требуется. Но ведь я не могу ничего не делать! Устроила фитобар и ввела в рацион витамины. А теперь вот хочу почитать желающим популярные лекции о здоровье и, конечно, о болезнях. Надо бы их запугать! Ведь как живут, никакой заразы не боятся! Говорят, «не липнет». А гепатит?! А то, что от распутных женщин принести можно?! Да элементарно, попили с одного стакана – и привет горяченький, чего только не подарили друг другу! Нет, так нельзя.
Впрочем, мне здесь не скучно. Я всегда умела себя занять чем-нибудь полезным. Встану по привычке ранехонько, прочту молитовки и иду на палубу встречать солнце, если погода позволяет, потом – к себе в «больницу» или на камбуз к поварихам. Их у нас трое: две толстушки-веселушки - Маша и Надя - постарше и помоложе, именно такие, какими и представляются себе поварихи, и девушка лет двадцати Аня.
На первый взгляд она - ворожея, как картинка к сказке. Высокая, крепкая, все движения у нее ловкие, пластичные. Волосы каштановые крупными локонами, распустит – копна, глаза темно-серые в пушистых ресницах, загар золотой, брови черные высокой дугой, все черты отточенные – глаз не оторвать. Если нас рядом у одного зеркала поставить, то я, наверное, просто растворюсь. И голос глубокий, низкий, очень звучный…
Вот с ней-то мы и подружились. У меня сразу к ней зародилось уважение, хотя она младше Младшего Рыжика. Чувствуется, серьезная, рассудительная, не девчонка-вертихвостка, знает цену вещам и себе цену знает. Да и не это главное, она – православная, притом настоящая православная, не поверхностно только, как я, например, а в глубине, внутри. Прочувствованное у нее это, живое. И в душе я смотрю на нее снизу вверх и прекрасно понимаю, что мне до нее - далеко да далёко… А может, я и не стану такой настоящей никогда, так и останусь сахарницей без сахара.
Она не умеет говорить так умно и красиво, как я, да и вообще не много говорит, но уж если скажет, то не пресно – с сольцей, по существу.
На судне она, при ее красоте, одна, как и я. В том смысле, что у нее нет мужчины. У Маши здесь муж, у Нади, как бы сказать, - друг. А у нее – никого, хотя многие бы очень хотели быть с ней рядом. Вот мы и проводим свободное время вместе, в портах ходим в православные храмы – она ведь уже много где побывала и часто знает, как добраться до собора или церквушки.
А еще бывает, вечером постоим на палубе у борта, держась за леера, поговорим, потоскуем о лесе, о травке. Ведь как ни прекрасно море, а на сушу тянет, хоть пару бы шажочков по теплому летнему мху, посмотреть на резное солнышко сквозь сосны, послушать, как бор поет.
Вот и сегодня о том же: «А знаешь? А помнишь?» Про то и про это друг другу наговариваем, про северное, лесное.
- Воркуете, голубушки? – Вася пришел, хлоп своими ручищами по лееру.
Оборачиваемся к нему. Вася - наш друг, наш телохранитель в портах, наш собеседник вечерами. Вася – самый большой и самый, с виду, страшный человек на судне – сущий Бармалей. Очень толстый, все у него большое – ручища, голова, нос, глаза; лицо в веснушках, рыжие кудри с проседью в висках над хмурым лбом. Он любит бурчать и браниться, но не на нас, конечно. Любит матросов пожурить, пнуть что-нибудь ножищей-корягой. И штаны у него, и роба – все засаленные мешки какие-то. Ну, ужасное существо! Нам, порой, и говорят хлопцы насмешливо: «Нашли себе кавалера! Что тут других мужиков нет что ли?» Мужики-то, конечно, есть. Но в отличие от них всех, Вася-то приставать не станет, так ему только – пообщаться, а вот с другими ухо востро держать надо.
- Да все лес вспоминаем, так в лес хочется! – выдыхает Анна.
- А у нас степи, я в лесу-то почти и не бывал за жизнь, - пожимает он плечами.
- Сколько же ты потерял! – вспыхиваю я, - кто не бывал в весеннем лесу, тот, наверное, и не представляет, как природа наполняется жизнью.
Щурюсь от мелких брызг, и кажется мне, что я у себя на далекой родине весной. Сырая прошлогодняя листва, ручьи перетекают из болотинки в болотинку. Мелькнет белым зеркальцем крыла кое-где отважный зяблик, усердно выводят мажорное «ци-фи» весенние синицы, чокают, перелетая по деревьям, рассеянные повсюду красавцы-рябинники, издали призывно выкликивает белобровик. Рву первые цветы – дымную сизую хохлатку – апрельский коврик леса. В сердце вливается утешение, горечь потерь и скорбей растворяется чувством величия Творца, благоговейным преклонением. СЛАВА БОГУ ЗА ВСЕ!
- А еще… Вася, а слышал ли ты когда-нибудь, как растет трава?!
Васино лицо из мечтательного делается удивленным.
- А вот как! Бывает это теплым весенним вечером, когда солнышко прогреет лес. И надо еще, чтоб было тихо-тихо, ни единого ветерочка. Тогда… Травка, пробиваясь, подпирает слежавшийся за зиму листовой опад, и он начинает шуршать и похрустывать. Так слышно, как растет трава. А потом приходит май. И что с лесом?! Если смотреть в сторону солнца, то по всему объему его светят миллионы желто-зеленых фонариков. Но это не долго. Недели через две это уже сочные зеленые листья. Пришло царство птиц. И такой светлоголосый хор в лесу, что перестаешь уже и различать-то всех, и душа захлебывается в празднике птичьих голосов. Господи, радость-то какая! – всплескиваю руками.
- Ну ты мастерица-узорница… Тебе только книжки писать… А ты что, птиц по голосам отличаешь? - словно опомнившись, говорит Вася.
- Да, многих знаю, но не всех. С детства мне природа интересна, животные, растения. Вот и птиц учила, благо дело, у нас леса кругом. Потому, отчасти, и стала врачихой, - отвечаю задумчиво.
- А вон то, что за птица, знаешь? – тычет здоровенным пальцем вдаль.
- Да не вижу я без очков. Вроде есть что-то в небе… Да и не знаю… - щурюсь, но бесполезно.
- А это буревестник, про которого Горький писал, - довольно говорит Вася. Ну, в знании моря и всего морского он меня явно превосходит во сто крат! И буревестников знает, и поморников, и альбатросов и кого угодно еще.
- Эх, подлетел бы поближе, а то не разглядеть, - говорю, доса-дуя, что нет очков.
- Да увидишь еще. Пойдемте-ка, голубоньки, прохладно уже, - отпуская леер, бормочет Вася.
На камбузе тепло, душновато и уютно от вкусного запаха ужина. Я редко кушаю в кают-компании – кажется, что все смотрят - только что не давишься. Не доводилось мне бывать в обществе, где одни мужчины, а если у кого-нибудь жены приезжают – так это еще хуже. По сравнению с этими дамами я себя вообще чувствую ущербной. С поварихами как-то лучше, по-свойски. Сидим с Анной вдвоем, жуем потихоньку, разговариваем.
- Послушай, - говорю, - а почему ты на море работаешь, у тебя ведь ни мужа, ни отца моряка нет. Что уж здесь такого хорошего? Тяжело.
- Да вышло так… Я в первую навигацию попала, мне восемнадцать было, радовалась, жизни не знала. А вот она меня кое-чему поучила… Я, как на берег сошла в Севастополе, помню, через день крестилась. Домой вернулась, а родители у меня – неверы закоренелые, очень им не понравилось это… журили… стало в родном доме тесно. А я тогда денег привезла – в общем, было на что жить. Собралась и уехала учиться в Нижний. А куда мне учиться – базы-то никакой; так только, подучила английский на курсах, привела в порядок морские документы и вернулась на флот, только уже на настоящий морской. Я поначалу на «река-море» была. Ну а ты, - улыбается и щурится, - дело пытаешь или от дела лытаешь?
- Лытаю… - вздыхаю, - успешный практикующий врач, кандидат медицинских наук, доцент кафедры, автор многих научных работ, уже и докторская не за горами – все сложилось, а вот личное… Вот и сбежала, - морщусь.
- Но это ж не навсегда. Как возвращаться-то будешь, раз сбежала? Или не будешь?
- Да не знаю, да и куда возвращаться – квартиру сестре с мужем оставила, раньше-то мы вместе жили с ней, а теперь они там. Нет, теперь сама по себе буду – денег хватит, - поднимается во мне какое-то упрямство вместе с неприятными воспоминаниями.
- А ты молись, и разрешатся твои дела, - смотрит пристально мне в глаза, как будто понимает, что я не договариваю.
- А я ведь не умею молиться-то… - смотрю также пристально и жестко, говоря эту откровенность, как будто это не беседа подруг, а противоборство какое-то.
- Столько лет в храм ходишь, людей лечишь, и говоришь, не уме-ешь? – улыбается слегка и насквозь меня видит.
- Не умею. Не молюсь, а воздух сотрясаю. А может, и не буду никогда уметь… Ты ведь меня не знаешь. Я ведь не из тех, кто сердцем верует, а из тех, кто соблюдает… выстаивает, вычитывает, посты тянет… а внутри – пустышка, как стекляшка на дороге – блестит, а по сути – ничто, - говорю, смотря в глаза ей, не отрываясь.
- Но ведь ты же хороший врач, а это просто так не бывает. Божие это, - словно оправдывает меня.
- Хороший, - усмехаюсь, - а почем ты знаешь, какой хороший, да и что такое «хороший врач»? Я – не хороший. Мне ведь благодарность человеческая дорога, признание научное. Я, конечно, не признаюсь в этом, только себе – чуть-чуть, да на исповеди скажу об этом, но без сокрушения, как факт только, и тебе вот сейчас говорю… Ты на меня смотришь как на старшего товарища, а я – на тебя как на старшего. Понимаешь? – остро и честно говорю ей: я в нее верю.
- Отчасти… Знаешь, если так от души это говоришь, то, по-моему, ты уже и есть хороший врач… если честно лечишь… - чуть-чуть улыбаясь, ласково произносит, - сама-то как думаешь о «хороших врачах»?
- А врач должен быть честнее честного. Помнишь, у Иоанна Златоуста сказано: «душа священника должна быть чище лучей солнечных». К врачу это тоже в полной мере должно относиться. Священник, врач и учитель – те, в чьих руках души человеческие. А у врача еще и тела. Каким же тогда должен быть врач? Чуешь, к чему я?
Анна чуть приподнимает плечи.
- А вот и древние даже понимали, - продолжаю, - мы же все кля-немся вслед за Гиппократом: «не навреди», а на деле как? Конечно, специально вредить – дело редчайшее, но хуже другое… Навыкаем работать абы как: будто не с живыми людьми, а с мясом, прости за грубость. Жалеем ли мы их? Жаждем ли, чтобы выздоровели? Заботимся ли, чтобы лечить как можно менее болезненно? Да плевать, потерпит! И это еще не все! Ведь наши нравственные принципы так далеки от идеала. Подумай, ведь как часто врач уговаривает, - ударяю в это слово, - женщину сделать аборт! Ты видишь, как мы можем жизнями распоряжаться. А она ведь поверит, поддастся – аборт-то по «показаниям», ну или по «оправданиям». Вот где грех-то!
И еще, знаешь, не все ведь пациенты врачу симпатичны… и мне, в частности… а разве так должно быть? Как Спаситель-то велел относиться к ближним? Вот-вот. Хороший врач должен быть, как батюшка Серафим Саровский, чтобы всякому мог сказать, ну хоть про себя, «радость моя»! Вот тогда и лечить научимся, и Боженька нам разумение пошлет, и выздоравливать станут. Вот так думаю, - откидываюсь назад на спинку стула, уверенная и даже после таких откровенных слов безумно гордая женщина и «очень-очень хорошая врачиха».
После этого разговора мы с Анной действительно ближе стали, и меня к ней больше потянуло. И хочется мне быть, как она, честнее и проще. Но ведь сердце-то надо чистое иметь, а когда оно не чисто, то и все в человеке не чисто, и другие нечистыми кажутся. Умею я людей критиковать (хотя бы про себя), умею их недостатки разгляды-вать, начиная от несовершенства черт лица и дефектов речи до гаденьких их страстишек. И кажутся некоторые, порой, сущими тараканами.
А впрочем, я людей-то не знаю. Я сама душой толстокожая, вот и других чувствовать не могу. А раз не понимаю, то, что мне о них рассуждать, надо ведь оправдывать. У них ведь это немощи, как и у меня. Нет, это я вижу только умозрительно, теоретически, но на деле – у меня не так. И другие во мне это замечают: мою гордость, придирчивость и, порой, шутя, называют «критик Белинский». Вот как это во мне сильно!
Сижу в своей больнице, думаю-думаю уныло. Каждый день начинаю новую жизнь, но первого, кого встречу, опять вижу тараканом, опять где-нибудь что-нибудь скажу едкое, опять обижусь зря, опять мнительность и подозрительность. Да… на суше, в академии, я была в своей тарелке, и там проще было притворяться хорошенькой и добренькой, даже для самой себя притворяться. А здесь, в чужой обстановке, моя неуверенность и трусливость, вся моя мерзость так и лезут червяками. Вот сейчас подойду к зеркалу, рот открою, а там… - язык змеиный раздвоенный! Скверная и злющая баба!
Да. Здесь у меня есть время думать. Там-то, на суше, суетно было, все хлопоты, да хлопоты. А здесь ум и душа могут не нестись со скоростью болида F-1, и можно как бы приостановиться и посмотреть на себя: а что я есть, куда я пришла, не заблудилась ли совсем? Впрочем, я и раньше эти мысли ловила, понимала умом-то, что я ведь – «не то», но во мне это не отзвучивало, так только – факт констатировался, и холодно, сухо, мертво внутри. А здесь, может, и дойдет что… Я даже стих себе сочинила и вспоминаю его часто:
Гордым Ты противишься, Господи,
Лишь смиренным Ты даешь благодать.
Если не избавлюся от гордости,
Не видать мне благодати, не видать…
БРАНЬ
Быстрый стук в дверь.
- Войдите, - громко выдыхаю, поворачиваясь на кресле.
Появляется высокий молодой человек в замусоленной робе (должно быть, моторист или механик, смекаю про себя); левая кисть замотана какой-то тряпкой и придерживается правой рукой. Лицо бледное – испугался, видимо.
Ну вот! Травма… только не это! Но здесь врач – я, травматологов нет, значит, нет места боязни и капризам, должна со всем справляться сама! Ну, добрые мои привычки! Улыбнись, Вероника! Ты должна с первого мгновения человека успокоить, а там – по обстоятельствам.
- Ну что, голубчик, у вас случилось? Давайте-ка взглянем, - говорю, надевая очки, с видом старой профессорши, сама себе придавая внушительности.
- Я это… там… в машине… - разматывает руку с дрожью и толком ничего объяснить не может.
Тряпка вся кровавая, крови много, а вдруг серьезно?
Ну, Слава Богу! Два пальца только разрезал, глубоко, правда, но это ничего.
- Сейчас обработаем и зашьем, будут пальчики, как новенькие, - говорю весело, потому что сама очень ободрилась.
А у него лицо еще больше вытянулось. Понятно, зашивать боится. Спешу успокоить:
- Да не бойтесь, я вам заморозку сделаю, ничего и не почувствуете, и болеть не будет, пока действует, а потом и само отпустит.
Несколько стежков – дело несложное. Хорошо, что края ран ровные, а вот если бы рваные – тяжелее бы мне пришлось. Теперь перевязка - и все готово.
- Ну вот, голубчик, все у вас в порядке. Поболит, конечно, не-множко. Но я вам дам таблеточки обезболивающие. Принимайте, как будет боль сильнее накатывать, только не усердствуйте, больше четырех в день – не дозволяю. И еще не вздумайте употреблять спиртного. Это по двум причинам: во-первых, с таблетками не совместимо, а во-вторых, спирт способствует расширению поверхностных капилляров, и раны могут закровить. На сегодня пишу вам освобождение от вахт. Ваши фамилия, имя, отчество и должность…
- Скуратов Илья Михайлович, моторист, - отвечает мне уже спокойным голосом.
- Придете до или после ужина – как вам удобнее, посмотрим, как обстоит дело, и перевяжем. А теперь идите поспите, это самое полезное, - заключаю спокойно со сдержанной улыбкой.
Как уютно в кроватке, когда за бортом гудит море. Там ветер шумит и с озорством срывает с гребней волн пену, а тут его же сила могучая нежно качает мою колыбелечку.
Мне не спится. Неспокойно на душе, как на море. Чувствую, что-то недолжное происходит во мне, и надо бы разобраться. Ну, как же глупо я себя веду! Зачем это я сегодня на ужин в кают-компанию поперлась, да еще и очки нацепила. Это чтобы лучше видеть тебя, дитя мое, не так ли!?
Конечно, ради Илюши… Зачем я к нему присматриваюсь, по какому праву даже и про себя называю «Илюшей», зачем назначаю ему лишнюю перевязку? Ведь я пользуюсь служебным положением. И к чему мне увлекаться этим мальчиком – да просто не пристало! А если честно, то я увлекаюсь, да так быстро! Невозможно. Я же врач! У меня просто и не может возникать никаких пристрастий к пациенту, на этот счет у меня стойкий иммунитет. И никаких нечистых ощущений не может вызвать тело пациента, каким бы привлекательным для других оно не было. Я всегда с благоговением относилась к человеческому телу, как к удивительному и премудро устроенному творению Божию, но не иначе.
А что сейчас со мной творится? Какое окаянство! Почему я с таким вниманием ловила его запах, зачем разглядывала украдкой его лицо и медлила с врачебными манипуляциями. Однозначно, я потеряла хладнокровие и могу перестать быть врачом. Я не замечу, как ввалюсь в волчью яму и пропаду. Надо срочно это прекращать, пока не поздно. Беру себя в руки.
Ворочаюсь в постели, оборачиваясь одеялом, вздыхаю. Но какой же он хорошенький…
- Здравствуйте, доктор, - заходя, произносит Илья. Его загорелое лицо светится здоровьем.
- Меня зовут Вероника, - говорю, улыбаясь. Ой, какая ошибка! Да какая я ему Вероника! – Вероника Николаевна, - спешно поправляюсь я. А вдруг он что-нибудь заметил? Что я не совсем равнодушна… - Давайте посмотрим на вашу травмочку, - с самым деловым видом принимаюсь за свою работу. Вероника! Работа, и только работа, помни!
- Все замечательно, скоро шовчики снимем и все, - говорю сдер-жанно.
- Да на мне, как на собаке все заживает, - смеется. Как же здорово он смеется, как легко, молодо. И глаза смеются, и щеки, и все ровненькие белые зубки. Я сама от удовольствия улыбаюсь во весь рот.
Э-э, Вероника! Да ты чего это!? Не разносись! Спешно отворачиваюсь и иду мыть руки. Выдыхаю. Вроде, пронесло…
- Какие у вас руки беленькие, - голос сзади.
Я вздрагиваю слегка, в животе и под челюстью у меня схватывает и по спине пробегает жаркая волна. Сердце, сердце, тише, не шуми!
- А к чему это вы вдруг? – говорю тихо на вдохе, пытаясь сохранить голос ровным и невозмутимым.
- А я ведь их первый раз без перчаток вижу. Вы все в перчатках меня бинтовали, - отвечает, чуть щурясь.
- Ну теперь крови никакой нет – нет и в перчатках необходимости, - отрезаю я, - можете быть свободны, зайдете завтра, - делаю шаг к своему столу, чтобы увеличить дистанцию – так спокойнее.
- Спасибо, доктор, до встречи, - улыбается и выходит.
Приваливаюсь лбом к иллюминатору; нервная сила прижимает лицо к стеклу, и напряженные мышцы превращают его в гримасу. Какая тоска-а! Да что это я?! Тридцатидвухлетняя старуха прицепилась к мальчику! Сколько ему? Девятнадцать? Да он мне почти сынок! Ой, баба глупая-а! Начинаю плакать. Так мне обидно, что мне все не везет, да не везет, что я сама даже опять промахиваюсь, не успела выбраться из одного болота, как попала в худшее. Понимаю, что уже точно попала, да как! Ведь отсюда уже не убежишь, да и теперь все положение удивительно скверно и глупо потому, что у меня разбередилось сердце, и я не могу теперь поступать разумно. А у меня нет должного опыта, и я легко себя погублю, если ошибусь. А здесь ведь и малая ошибка запустит лавину. И особенно скверно еще то, что мой объект прямо здесь, мы заключены в один объем и обязательно столкнемся и раз, и другой, как броуновские частицы. Вероника, думай, думай, пугай себя и держи в руках. Тем более что ты – врач, единственный здесь. И неужели тебя не беспокоит твое реноме и не волнует, что на тебе огромная ответственность. Ты не можешь выйти из строя. Не можешь идти на поводу у своих жалких страстей!
Стискиваю зубы, но продолжаю плакать. И почему же я не человек, и почему не могу, как все, просто жить и даже влюбляться! Другим же можно, а мне нельзя. Знаю, знаю, что нельзя! А сил не хватает… Царица Небесная, помоги мне! Всяк, уповай на Тя, Госпоже, не погибнет.
А почему он так странно со мной попрощался? Опять нарочито, как будто, назвал «доктором», несмотря на то, что я подчеркнуто представилась (впрочем, он и так знал мое имя, не в первый раз пришел) и еще сказал «до встречи», не «до свидания», а именно «до встречи», как-то чересчур по-приятельски. Или я себе надумываю? Хватит, хватит. Надо почитать что-нибудь.
Пришло время снять Илье швы. «До встречи» говорил, я помню. Да, и встреча будет последней. А потом – тише воды, ниже травы. В кают-компанию не ходить, на палубе не болтаться, лекции закончить (а я уже и так неделю никого не собирала на беседы о болезнях и здоровье) и сидеть у себя в больнице. Пусть лучше как в тюрьме, но свободной. Настраиваю себя на прохладную благожелательность и не более. Можешь приходить – я готова.
Илья пришел, и я действительно осталась на удивление спокойной не только внешне, но и внутри себя. Сохранилось ровным дыхание и точными руки – работа спасает меня. Еще двадцать секунд, и отпущу тебя навсегда, мой хороший мальчик. А судно большое – может, и вовсе не увижу тебя больше. Поворачиваюсь от умывальника и уже открываю рот, чтобы прощаться, и тут… перед моим лицом почти (я ведь малявка) на ладони его – морская звездочка.
- Доктор, это вам от благодарного пациента, - комментирует Илья этот сюрприз. Я привыкла, конечно, к презентам, но сейчас он абсолютно неожиданный.
- Ой, какая… - не нахожу слова, теряюсь, краснею даже и чуть всплескиваю руками, не решаясь прикоснуться к подарку, и поднять глаза тоже не могу.
- Ну что же? Берите, - слышу, он почти смеется. Какая же я не-ловкая! Растерялась совсем, поднимаю как-то руки, но не делаю никакого уверенного движения.
Илья кладет звездочку на стол, и эту секунду, пока он отвернулся и не смотрит на меня, я использую, чтобы немного оправиться.
- Извините, совсем не ожидала. Очень вас благодарю, - еще сму-щенно, но спокойно говорю я, - желаю вам не попадать больше в неприятности и не калечиться. И вообще, будьте всегда здоровы. Это говорю вам как врач, - ой, что-то меня опять понесло. Замираю на мгновение, - простите, мне надо работать, очень много дел, - как-то суетно и неловко поворачиваюсь и делаю шаг к шкафу.
- Ну, извините, тогда я пойду, - говорит каким-то совсем другим голосом, словно разочарованным. (Ожидал чего-то другого? Чего?) Выходит.
Смотрю на звездочку. Я чуть не прокололась, очень опасная была ситуация, но, к счастью, миновала. Улыбаюсь при этой мысли и уже без страха беру в руки звездочку. Красивая, конечно, очень, но пахнет дурновато. А более того, жаль ее, она ведь была живая, а ее засушили ради прихоти. Плохой подарок. Убираю в стол, больше и глядеть не буду.
Сажусь в кресло, закрываю глаза. Море… крылатые качели…
Надо ценить жизнь, не в смысле свою жизнь, а жизнь вообще, любое существо. Вот хоть эта звездочка… Или муравьишка, или червячок какой-нибудь… Смотреть надо под ноги, чтобы не раздавить. И ветки, и листочка лишнего не сорвать… И рыбу не ловить ради спортивного интереса. Не говоря уже о жестокости к животным, и думать об этом не могу. Вздыхаю. А мы-то врачи да физиологи! Мы-то что творим?! Господи, Господи, прости нас грешников великих! Как же мы-то с ними поступаем. Эксперименты на животных… как мы их мучаем, ни в чем перед нами не виноватых, и не для того Богом созданных, но беззащитных… У меня слезы катятся. Вспоминаю виварий в академии, операционные, и глаза их… Господи, прости, как же мы виновны! Преданные добрые глаза этих бессловесных… А ведь здесь два шага до фашистских врачей. Они ведь тоже на крысах и собаках начинали. А потом дошли до людей. Измени доктрину, и этот тонкий барьер сразу разрушится…
Экспериментатор – чудовище… И этот путь добычи знаний, по которому идем столько веков, суть ложный. Никогда мы через чужую боль не достигнем истинного знания, не поймем устроения жизни и потому мы, врачи, никогда не победим болезни: мы на них, а они на нас все больше и больше… Вот батюшка наш Серафим, ничего о физиологии не знал, а одним словом исцелял. Это ему Господь давал за чистое сердце, крепкую веру и пламенную молитву. А мы и молимся, и стараемся, а все – как об стену, потому что каменные, и уповаем на себя, а не на Бога.
Сижу и плачу. Хорошо, что я сама отказывалась резать животных, пока училась, хоть и угрожали «незачетом», но да ведь выучилась же как-то! Но и я, и я – участница этого безобразия, раба этой науки. Горько, как горько…
- Вероника… Николаевна… Извините, не хотел обеспокоить…
Открываю заплаканные глаза. Илья. Я, безусловно, не услышала, как он вошел. Машинально нащупываю в кармане платок и вытираю лицо.
- Простите, виноват, но что с вами? - участливо спрашивает, глядя ласково и пристально.
- Звездочку жалко, - наивно и тихо говорю, выдыхая.
Илья смеется, обнажив крепкие зубы. Фу, какая я дура! Так перед мальчишкой выставила себя, а он надо мной хохочет.
- А вы коровок тоже жалеете, когда мясо едите? – продолжает смеяться.
- Все вы так говорите, и это отнюдь не умно, - отвечаю, морщась, и уже, раздражаясь, - и не нахальничайте. Вы по какому вопросу? – смотрю сурово (ой, ну какая же я грубиянка, чуть меня задели, и я уже взбесилась, гордячка!)
- Это… извините… я и не думал нахальничать. Мне бы чего-нибудь от головы, - бормочет, поднимая брови.
- Извольте, - доставая из ящика «Пенталгин» и отрезая от упа-ковки две таблетки, протягиваю ему, - примите одну, а вторая на всякий случай, - говорю мягче, но очень сдержанно. А на уме: «лучшее средство от головы, сам знаешь, - гильотина». Это ведь я злюсь на себя и на него оттого, что у нас романчик не завязался. Не стоит лукавить. Понимаю это даже без долгого анализа. С такими мыслями смотрю на него важно и открыто, этакая маститая тетка-докторша. Уже не стесняюсь и ничего не боюсь.
Боже мой! Да что я делаю! Хуже фельдшера деревенского! Дать таблетки, не осмотрев пациента, не поняв причины недомогания. Ужас! Да какой я после этого врач! Сущий позор! Я словно опомнилась: мои страстишки задушили во мне человека, призванного искренне и квалифицированно помогать людям справляться с недугами. Вероника! Это первый и последний раз!
- Подождите, - говорю ласково и чуть торопливо, видя, что он уже уходит, - все же я должна вас осмотреть. Не будем торопиться с терапией, не установив диагноза.
Провожу обычный осмотр, но как мне тяжело! Руки не слушаются, голова мутится, сердце пляшет. Тут мне уже впору обращаться к доктору. Скорей, скорей, внимательней. Да все у него нормально. Симулировал, поди, болезнь, чтобы раздеться, да чтоб я его пощупала. А почему я так думаю? Ведь это я к нему присохла, а не он ко мне. А может, у него свой расчет до меня? Скверно так думать о человеке. Ой, у меня пальцы совсем похолодели. Он это явно заметил. Набираю поглубже воздуха в легкие.
- Ничего объективного я у вас не нахожу. Вероятно, вы просто устали, - выдыхаю я, - от головной боли можете выпить таблетку, должно помочь, а в целом, все в порядке.
- Да? Жалко, а я бы хотел поболеть. Я бы к вам ходил, а вы бы меня лечили. Такие у вас руки замечательные, - так и ластится голосом, соловьем поет. Ну, уж дудки! Я стойкий оловянный солдат и в эту игру не вступлю.
- Болеть не надо. Идите с Богом, - спокойно и уверенно говорю ему.
Нечего делать. Ушел восвояси. Если чего и хотел, не добился. А вот я была, все же, на волосок от погибели. Слава Богу, пронесло.
За эту неделю измучил меня Илья своими визитами. То живот, то горло, то еще чего придумает. Вижу, конечно, что есть у него цель, но зачем? Оттого что на безрыбье и рак – щука, или понял, что он мне не безразличен, и решил одержать полную победу. Ну, нету у меня сил больше терпеть! Но он притворяется, и я притворяюсь: играем, как детишки, «в больницу», только совсем это не та игра. И я не могу собраться и покончить с этим. Поговорить начистоту? Опасно и глупо. Вытолкать его взашей? Справедливо, но не имею права. А что будет в следующий раз? Он ведь непременно сегодня явится. Раскричусь, выгоню его или брошусь на шею? Или опять будем инсценировать прием? Да, на суше, где у врачей очереди, у него бы этот номер не прошел, а здесь он нашел удачный способ меня третировать. Все, точка. Приема не будет. Зачем я позволяю над собой издеваться этому щенку! Нет, конечно, прием будет, но совсем другой.
Я права. Явился, не запылился. Решаюсь первая начать разговор, чтобы вырвать, так сказать, инициативу и застать его врасплох.
- Ну и что опять стряслось? – говорю резко и даже свирепо, так что челюсть просится вперед, и губы становятся напряженными и тонкими.
- А вы мне словно и не рады, - проходит и садится без приглашения напротив, ничесоже сумняшеся. Такой смелый и наглый. «Ты, видать, вообще ни во что меня не ставишь, раз так себя ведешь», - думаю я.
- И что вы на этот раз будете симулировать? – продолжаю так же решительно.
- Да что угодно, лишь бы вы меня полечили, - так открыто смот-рит, с таким вызовом. Ну и щенок, ну и наглец!
- Неприемный день, - отвечаю зло (эх и дура, ввязалась в словесную перепалку, это же верный провал!), - вы мне мешаете работать, покиньте, пожалуйста, кабинет, - говорю, вроде, твердо, а у самой все поджилки трясутся, вот-вот сорвусь. Выдох.
- Послушай, а ты уверена, что хочешь, чтобы я ушел? – так мягко, вкрадчиво говорит, глядя мне в глаза. Ловит на столе мою руку (я не убрала руки под стол – ошибка) и крепко сжимает. Все, я теряю способность сопротивляться. Мальчишка берет меня в плен!
- Зачем ты меня мучаешь? - говорю тихо, сквозь зубы, но чувст-вую, что проиграла. Опускаю глаза и пытаюсь воспользоваться возникшей паузой, хоть что-то обдумать. Я долго тянула с развязкой и позволила себя заиграть. Понимаю, но что мне это сейчас дает? Что делать? Руки вырвать не пытаюсь. Молчу, смотря в стол.
- Ты ведь не хочешь, чтоб ушел, - почти шепчет. А я молчу. Я в тупике. Не оставляя моей руки, быстро встает из-за стола и в два шага оказывается сзади меня. Свободной рукой обхватывает. У меня в глазах мутится, но я успеваю заорать: «Пошел прочь!»
Кошмар кончился, дверь закрылась. Я снова одна. Ставлю левую руку на стол и с силой прижимаю ладонь к лицу. Рука холодная и сырая. Сморщиваю изо всех сил лицо под ладонью и испускаю вой. Боже мой! Как больно! Начинаю плакать.
Наступило затишье на поле моей брани с Ильей. Я, кажется, одержала маленькую победу, прежде всего, над собой, выгнав его из больницы. Но мне все же очень плохо. Я ни с кем не делюсь этим, даже с Анной. Да и что я бы ей сказала? «Вот тут, мол, мальчик один, моторист, я в него влюбилась, и он непротив, а я боюсь». Очень глупо. Да и не знает она его вовсе. Может к Жукову пойти (у нас так называют капитана, потому что Георгий Константинович, как Жуков) и сказать, что тут один моторист мне жить спокойно не дает.
Да он меня не трогает. Это я сама себя запутала. И измучила. Ни молиться не могу, ни читать, и все не интересно. Мысли о нем пытаюсь гонять, а он во сне приходит. И спать боюсь, и уснуть хочу. Милый, милый скверный мальчик, как же ты меня так заарканил! Вижу, что-то в тебе не то, что-то нагловатое и нечестное, но так тебя люблю; даже не лгу себе, а с тех пор, как вышвырнула тебя из кабинета, так и совсем извелась.
Знаю, пойду к Васе. Что-нибудь ему и скажу, он-то поймет. Почему-то мужику легче рассказать о горе душевном, нежели женщине, заранее ждешь, что пожалеет, что ли? Сейчас у Васи вахта кончится, и я с ним поговорю.
- Вероника, что это тебя совсем не видно уже несколько дней. Я и сам к тебе отправлялся, да отвлекали. Э-э, да на тебе ж лица нет! Ты заболела? – насупившись, говорит мой добрый Вася.
- В некотором смысле… я… у меня горе, Вася! – начинаю говорить и тут же плачу.
- Да что такое, голуба, ты – и плачешь, - ласково берет меня за плечо и толстым пальцем подхватывает на лице слезы.
- Вася! Тут случилось так, тут один мальчик… он пальцы раскромсал, а я зашивала, а потом он ходить ко мне стал… а я… дура… - всхлипываю, сказать уже ничего не могу, только даю волю слезам.
- Ну, понятно, влюбилась, - ласково так смотрит, - влюбилась, - повторяет тише каким-то погрустневшим голосом и вздыхает, - и чего же, - молчит некоторое время, - разобраться с ним пойти, что ли?
- Нет, не надо, он меня ничего… не обижал. Я сама… сама выгнала его. Я не знаю, что делать, но больше не могу. Васенька, мне так плохо! – бросаюсь Васе на грудь и реву изо всех сил. Вася меня, конечно, жалеет и обнимает. А я реву до наслаждения, пока источник не иссякает.
Выплакалась. Отрываюсь от Васи и достаю платок.
- Васенька, спасибо тебе, я ведь никому и сказать-то не могла. А ты ведь мой верный… верный, - поднимаю к нему обсушенные платком, но еще красные и распухшие глаза.
- Да не на чем, а за «верного» тебе спасибо, - чуть улыбается и, помолчав немного, вздыхает, - как тебе помочь, голуба моя?
- Да никак, пожалуй, Васенька. Только пожалей меня, - говорю, уже совсем успокоившись.
- Знаешь, Вероника, если надо, то я его пришибу, точно пришибу, хочешь? – как-то вскидывается он, сжимая правый кулак, - вот хорошо, что не сказала, кто это, а то бы точно пришиб! – он улыбается.
- Да не надо пришибать, - я тоже улыбаюсь, мне явно стало легче.
Васю кто-то зовет из рубки, и он, спешно целуя меня в лоб, убегает медвежьей походкой, бросая на прощанье:
- Не плачь, голуба, я его пришибу!
Я даже смеюсь. Да, хорошо, что пошла к Васе, думаю, провожая глазами моего милого друга.
- Вероника Николаевна, простите…
Я резко оборачиваюсь. Илья. Опять подкрался неслышно. Смотрю на него молча, строго и вопросительно.
- Простите, я был дерзок с вами. Я имел неосторожность предполагать, что вы ко мне…, - он замялся, хмурясь, глядя вниз, и вскинув голову, продолжает, - одним словом, что вы с Василием… - явно не закончив, отворачивается.
А что это за пафосный стиль? Откуда? Он предполагал какой-то разговор, но… вдруг, неожиданно, заметил меня с Васей. Он видел! А что видел? Как Вася меня обнимал? Да неважно! Разглядываю его внимательно и смело, как бы чувствуя за собой силу. Теперь уже он отводит глаза, а не я.
- А какое тебе дело? – спрашиваю тихо и жестко (а зря я ему тыкнула, недостойный реванш, пошло и некрасиво так вести себя взрослой женщине).
- Слушай, Вероника, скажи… ты… с Васькой? – нервно кивая головой в сторону ушедшего, говорит и цепко хватает меня за руку.
Этот жест я уже знаю, но и не боюсь.
- Не с Васькой, - отвечаю остро и пытаю его взглядом. Чувствую в себе такую опасную и отчаянную отвагу, как казак перед боем.
- Так может, со мной? – говорит тихо, низко и тоже пытает меня глазами. Я молчу, но смело продолжаю смотреть в упор – рыжая отважная кошка.
Стоим, не шевелясь, говоря глазами. Его взгляд теплеет и смягчается, смягчается и рука. Но я не вырываюсь больше и тоже чувствую, лицо мое проясняется, и глаза начинают сверкать. Скажут все они, и я не смогу скрыть, и не буду больше скрывать. Он все и так знает, и хватит мне бегать, нужно жить…
Я больше люблю рейсы, чем стоянки в портах, хотя бы потому, что изобилие впечатлений от новых городов бывает чрезмерным и утомительным, да и не это главное. В рейсах, когда жизнь обитателей судна, как метроном, отчеканивает вахты, подвахты и отдых, я имею некоторое «законное» время, которое могу провести с Ильей, а порты – это просто карнавал какой-то! Так, часы раннего вечера перед ужином – мои. Если погода хорошая, то бывает два варианта: либо мы отдыхаем на палубе за надстройкой, либо случается, что судно встает на часок, чтобы ребятишки могли искупаться. Тогда этот часок у меня украден. Я не купаюсь со всеми – просто не могу плескаться вместе с мужиками и даже не смотрю на все это – ухожу в больницу и жду, пока команда порезвится в море. Если же погода не радует, то можно просто посидеть в больнице, благое дело посетителей почти не бывает, и это мне нравится даже больше, потому что я чувствую себя увереннее и комфортнее на своей территории. Мы много беседуем, и часто случается, причем совершенно непроизвольно, что я принимаю роль лектора, и беседа превращается в монолог. Это нехорошая моя привычка от работы со студентами – верный признак тщеславия. Ловлю себя на этом и стара-юсь поспрашивать Илью, чтобы он говорил, раскрывал себя. Порой он берется посмотреть «страшные книжки» - пособия по разным направ-лениям медицины, которые я держу для помощи в работе и для досуга, но, рассматривая картинки, редко доходит даже до середины – противно и страшно, говорит что-нибудь, в роде: «Ну и премерзкая у вас, врачей, работа!» Я только посмеиваюсь; конечно, большую привычку иметь надо и мужество.
Таких совместных вечеров прошло – по пальцам перечесть, но мне кажется, что это длится очень-очень давно, что так заведено, и должно быть всегда. Сегодня я неважно себя чувствую из-за качки, погода хмурая, и мы сидим в больнице. Илюша рассматривает книжку Маянского «Микробиология для врачей», а я с улыбкой наблюдаю, как он невольно гримасничает, натыкаясь на «страшные» картинки; дойдя до фотографии пациента с лимфомой, он издает невнятный звук, морщится и откладывает книжку в сторону.
- Если ж оно на картинке так неприглядно, представь, каково бывает в жизни, да это ж надо и не со стороны смотреть, а пользовать пациента, чуешь? - смеясь, говорю, поддразнивая его.
- Фу, Вероника! Да забудь ты про свою работу хоть ненадолго, ты же женщина все-таки, а не только Айболит! – шутливо укоряет меня и, беря за руки, подтягивает к себе.
- Да ты ж сам стал эти картинки разглядывать, я тебе даже не давала, - продолжаю смеяться, приближаясь к нему.
- Не давала, - повторяет за мной, явно подчеркивая двусмыслен-ность выражения, - ну когда же ты умягчишься, суровая женщина? – бархатно и низко шепчет, касаясь губами моего лица. Меня словно пробивает электричеством от этого теплого шепота и ласки, и я чувствую, что не буду сопротивляться, если он меня поцелует, а он непременно поцелует!
Сегодня мне весь день гадко, и ночью было гадко, и утром, а сейчас уже почти вечер, и мне не легчает. Сегодня качает еще больше вчерашнего, и меня мутит. И на душе не уютно, как будто я вся грязная и противная: ну зачем я вчера целовалась с Илюшкой?! Фу, какая блудница!
Появляется Илья, подходит и сразу целует, потому что это, вроде бы, уже само собой разумеется; замечает, что я отстраняюсь от него.
- Ты мне не рада, Рыжичек? Что случилось? – удивляется.
- Качка измотала, меня весь день мутит, и никуда не денешься, не отключишь ее, не могу больше, - уныло постанываю я. Конечно, это не главная причина, но об этом не могу сказать, а поддаваться, как вчера, тоже не могу и не хочу.
- Ну вот, опять ты суровая, - помолчав, произносит с оттенком обиды в голосе; добавляет после паузы, - а я ведь знаю, отчего ты такая строгая. Это потому, что ты церковная. Вы все там такие, платками замотанные, всего боитесь, от всего шарахаетесь – ты еще ничего, а вот другие! Что у тебя за жизнь: того нельзя, сего нельзя, шаг вправо, шаг влево – расстрел! И мир, как у зашоренной лошади – дорожка перед глазами!
- Э-э, не много же ты знаешь о моем мире, - говорю тихо и вкрадчиво, - слушай, а ты в детстве бабочек разглядывал?
- Бывало, а что?
- А вот то, что если внимательно рассмотреть, то видно, что у бабочки один и тот же рисунок и сверху на крылышках, и на исподе, только тот, что обращен к солнцу – яркий, цветной, а тот, что снизу – серо-коричневый, невзрачный. А у нас есть Солнце правды – Христос, и наш мир – мир в глазах христиан – красочный, исполненный смысла и радости, а для тех, кто от этого Солнца скрыт, мир, как испод бабочкиных крыльев – тусклый и пустой. Это еще как посмотреть, чей мир ýже и пустее. Для христианина мир многогранный, а для безбожника – он плоский, причем лишен именно главных измерений!
- А я, между прочим, не безбожник, просто этой вашей церкви не признаю, - говорит снова чуть обиженно.
- А это потому, что ты в ней не жил и ее не знаешь, и не зна-ешь, зачем она. Мы идем в Церковь для общения с Богом, а не к людям, как некоторым кажется, и только там можем с Богом соединиться.
- Неправда! Бог в душе, а не в церкви! Где Христос построил церковь? – пытливо щурясь, дразнит меня, - вот именно, что нигде – сама знаешь. Это люди придумали!
- Его задача была не в строительстве церкви как храма, это должны были по замыслу исполнить Его последователи, а в устроении нашего спасения. А про церковь Он сам сказал: «Созижду церковь мою, и врата ада не одолеют ее». Просто надо понимать, что есть Церковь, и зачем она устроена. Еще раз говорю, для соединения с Богом в Святых Тайнах, в принятии Его Божественного Тела и Крови, что Он и установил на Тайной вечери перед своими крестными страданиями. Сам установил, чтобы «творили сие в Его воспоминание, пока Сам не придет», и церковь Сам установил! Сам, Сам, - стараюсь говорить мягко и размеренно, хотя так меня задевает, когда по скудости знаний и непониманию начинают хулить Церковь!
- Ой, оставь свое богословие. Я в любом случае в церковь не пойду, и знаешь почему? – дразнит меня, - баб очень люблю, и они меня любят! Поэтому можешь меня не агитировать!
- А я и не агитирую, - говорю уже растерянно, я ведь была уже готова к богословскому диспуту, перебирала в голове аргументы, а он – так просто: «Баб люблю!» Ну, против правды не попрешь! Выразив на лице недоумение и цикнув, добавляю, - а за всю жизнь не зарекайся, может, и пойдешь, и даже побежишь, всяко случается.
Про себя думаю: «Господь находит Своих и знает, как их привести. А я за тебя всю жизнь молиться стану, чтобы просветил тебя Господь и привел в число избранных Своих!»
Прошел уже целый месяц этой мучительной и надрывной любви. Мне трудно отбиваться от приставаний и беречь себя от большого греха, извиваться и стараться избегать ссор, но все равно терпеть попреки и оскорбления. Я устала от его гулянок в портах с безобразными пьянками и блудом, а потом писать ему освобождения от вахт. Как стыдно мне подписывать эти бумажки. Никому и никогда не делала таких уступок, а он исхитрился, что называется, поставить это на конвейер. На мои замечания о его поведении он кидается с нападками на меня и выговаривает, что это я сама во всем виновата, и если бы была «нормальной бабой», ему бы не приходилось «пользоваться их услугами, еще и тратить деньги» (подумать только, «нормальная баба», по его понятиям, - это та, которая будет делать «это» бесплатно, так что ли получается?!). Сцены ревности по каким-то надуманным поводам. А когда я, порой, решаюсь расстаться с ним, он просит прощения и плачет, говорит, что я ему нужна, что я одна его понимаю, и он сам сожалеет, что он такой испорченный, и постарается исправиться. И я прощаю.
В общем, этот красивый, сильный и, безусловно, неглупый молодой человек на поверку оказался избалованным, распущенным ребенком, которому кажется, что весь мир крутится для того, чтобы удовлетворять его желания. И кстати, ведь он никогда не говорил, что любит, но всегда требует этих слов от меня; постоянно, постоянно, словно проверяет, насколько я к нему привязана и не начала ли отвязываться. Я действительно его люблю и жалею… Я учусь теперь терпеть. Ведь раньше никому и на тысячную долю не позволила бы того, что позволяю и прощаю ему. И более того, сама иду мириться, даже явно понимая, что он меня обидел, а не я его. А вот если бы я смогла искренне просить в таких случаях прощения, на самом деле видя и осознавая свою вину, вот это был бы уже начаток смирения, но этого нет. И мне приходится изображать.
Конечно, я солгу, если скажу, что все так катастрофически плохо. Нет, иначе я бы не выдержала. В рейсах мы сосуществуем относительно мирно, и случается много добрых моментов. Нет сомнения, что ему со мной очень интересно. А как же иначе, ведь я уже достаточно опытный преподаватель и имею большой опыт взаимодействия с контингентом такого возраста и интеллектуального статуса. А если взглянуть с другой стороны? То просто смешно. Моя ситуация такова, как если бы я влюбилась в кого-нибудь из своих студентов и завела с ним роман. На суше было бы так, а здесь – совсем по-другому. Впрочем, эту разницу в возрасте я отчетливо ощущаю, и, бесспорно, ощущает и он. И это, отчасти, тоже вредит обстановке.
Несмотря на потребность в общении со мной (а это он не врет, пожалуй, что я его понимаю лучше, чем другие) Илья не слишком балует меня своим вниманием, и большую часть времени я, по-прежнему, провожу одна или с Анной, а порой, когда мне в очередной раз от него достанется, хожу плакаться Васе. Как-то незаметно Вася стал моим самым поверенным лицом и утешителем. Мне нравится его немногословность и то, что он не пытается мне что-то объяснять или советовать. По сути, я остаюсь предоставленной полностью самой себе в своих решениях, и меня лишь укрепляет его молчаливое согласие с тем, как я поступаю.
И более того, с Васей так комфортно мне еще и потому, что, несмотря на свою вроде бы очевидную простоту и положение обычного боцмана, это человек исключительно интеллектуального склада, то есть, некоторым образом, мы с ним сходно устроены. Меня, например, в свое время поразило, что он – коллекционер старинных изданий поэзии, наших и зарубежных, большой знаток истории флота и специалист по самым разным старинным судам и то, что он кропотливо собирает морские раковины, знает морских птиц, рыб и прочую живность. Это умный, вдумчивый, хотя и немногословный собеседник, который легко насыщает интеллектуальный голод даже такой «научной тетки» как я.
На море спускается вечер и приносит всегдашнюю тоску. От про-щальных косых лучей на белой стенке больницы на душе становится неуютно, и я отправляюсь на камбуз. Помогу стряпчим, послушаю бабью трескотню, а потом, когда хлопоты затихнут, за кружкой чего-нибудь поговорю с Анной. Добрая и прямодушная, порой и меня она как бы заряжает чем-то хорошим, и от этого в душу сходит утешение.
- Слушай, Вероника, давно хотела поговорить с тобой на чистоту, но язык не поворачивался, - серьезно говорит Анна. Я удивляюсь.
- А что я натворила такого? – пытаюсь я немного пошутить и смягчить начинающийся разговор, который, чувствую, может оказаться не слишком приятным.
- Вот уж натворила, так натворила, - качает она головой, - удивляюсь я тебе порой. Прости, конечно, что так прямо тебе говорю, но деревянный же ты человек.
- Это для меня не новость, - отводя глаза, бормочу я.
- Вероника, ну что ж с Васькой-то делаешь, слепецкая ты душа!? Что ж ты его так изводишь-то!? – восклицает она.
- Это в каком это смысле? – недоумеваю; я ожидала какого-нибудь острого разговора о моих отношениях с Ильей, но не о Васе.
- Да неужели ты совсем ничего не замечаешь?! Он же любит тебя! А ты слезишься ему о своих бедах с этим мотористом! Ты ж его совсем замучила, он же сам уже не свой. Да и искушаешь ты его: не ровен час отметелит он твоего, прости, балбеса и наживет себе крупных неприятностей. Прекрати, Вероника, оставь Васю. Если ты его чувств не разделяешь, то уж лучше просто не попадайся ему даже на глаза! Все! – она выпаливает все это с жаром и сразу замолкает, отводя от меня глаза.
О да! Как обухом по голове. Я буквально повторила ту же ошибку, что и с Сережей, только наоборот. Я опять проглядела. Опять за своими страстишками, от своего эгоизма совершенно не видела другого человека. От своей полной душевной слепоты не заметила, что в душе другого, к тому же моего друга. А стоило хоть чуть-чуть меньше концентрироваться на себе и хоть одним глазочком глядеть на него, и я бы, конечно, увидела. Да я им, как и Сережкой тогда, пользовалась! И как страшно это осознание, как стыдно! Никак я не хотела никаких неприятностей причинять Васеньке, а получилось… Илюшка изводит меня, а я извожу Васеньку. Я молчу, совершенно растерянная и обескураженная. Я, преподаватель ВУЗа и врач, перед молоденькой девочкой-поварихой, которая меня отчитывает, и совершенно справедливо притом.
- А что ж ты раньше-то молчала. Я ведь никак не хотела, да я и подумать не могла, что меня… можно… словом, так ко мне относиться… тем более Вася… он ведь просто друг… Э-э, прости, я начинаю оправдываться. Мне, правда, очень совестно. И что теперь делать? Пойти попросить прощения или чего?
- Да я надеялась, что ты сама поймешь, а ты за своими амурными делами совсем перестала что-либо замечать, да и неловко мне было это тебе высказывать, - говорит она уже обычным своим мягким низким голосом, - а вот прощения просить не ходи, лучше просто не трогай его, хотя бы пока, - добавляет она.
- Ладно, ладно, я так и сделаю, - бормочу я, все еще потерянная.
- И еще, знаешь, раз уж мы так говорим, твоя вот эта ситуация… в общем, как бы это сказать, комична, что ли. Ты же врач, уважаемый на судне человек, к тебе ведь и Жуков относится с почтением. А тут тобой крутит мальчишка на глазах у всех. Ну, люди-то посмеиваются. Неловко, право. Если честно, не так ты себя ведешь. Я, конечно, все понимаю, но что-то надо изменить, - говорит мне тихо.
Я совершенно выбита из колеи. Конечно, я понимала, что все не так, что меня несет все дальше и дальше, что я все чаще допускаю ошибки и все грубее, но… В общем, я - как лошадь, которая носилась без удержу и без толку, а теперь ее вдруг осадили, и она пытается сообразить, а где же она.
- Ну и что мне прикажешь делать теперь? Бросить его или как? – почему-то от этих слов своих начинаю неожиданно раздражаться и от растерянности перехожу к какой-то отчаянной злобе, - да и вообще, что ты, говоришь, понимаешь? Сидишь, как мышь в норе, и оттуда мудро советуешь. Будешь в моей шкуре, не так запоешь, - говорю ей напряженно и меряю прищуром. Чувствую, что совершенно зря ее обижаю, вместо благодарности – нападаю, свою обиду начинаю вымещать на ней. А остановиться и тут же попросить прощения не могу.
- Была в шкуре, и не в твоей, а гораздо, гораздо хуже. Молоденькая была совсем, дуреха. На первом же судне заиграл меня один красавец, а потом так мной воспользовался! Тебе и не снилось! И в тюрьме посидела, и по рукам пошла, да и за борт уже было прыгала… Бог спас… Много чего знаю, об этом не беспокойся, - сверкает она глазами, - и то, что ты еще бережешь, не сберегла! – губы ее сжимаются и глаза палят меня, жгут прямо по моей совести.
Вырвать бы прямо сейчас мой злой язык! В горле у меня перехватывает.
- Прости, прости, - выдавливаю я шепотом, шокированная услышанным и полностью разрушенная в своей злобе.
- А делать тебе вот что: если хватит сил, расстанься с ним раз и навсегда и молись, а если не хватит, то все равно молись и молитвы не оставляй. Но лучше – по первому варианту, - говорит она спокойно.
Нечего мне сказать. Она полностью права, я и сама подспудно это ощущаю. Так горько в душе, так стыдно и скорбно, что, кажется, чувствую, наконец, что каюсь. Каюсь в своем лукавстве и эгоизме, что все время живу во лжи: играю с собой и со всем миром тоже. Из глубины воззвах к Тебе, Господи, услыши мя! Каюсь.
ВАНЕССА
Последние дни стали особенно тяжелыми. В своих кровопролитных боях с Ильей я лишилась еще и поддержки Васи. И совесть нестерпимо гложет теперь, что я ему стала, как кость в горле, хоть и нехотя, но так остро. Так и подмывает пойти и поговорить с ним. Но Анна права: что я ему скажу сейчас? Потом, конечно, все как-то выйдет на круги своя, но пока рано, я опять наломаю дров и сделаю еще и еще хуже.
Очередная попытка разрыва с Ильей опять провалилась. И каждый раз, когда он берет верх, я оказываюсь виноватой, а он получает все больше и больше прав надо мной. И куда это подевалось все мое упрямство, весь мой крутой нрав. Была сталь, стала ртуть, и рассыпаюсь хрупкими ядовитыми шариками.
Говорила мне моя Аня, чтоб молилась, а я, вроде, и пытаюсь, но не идет: я, по-прежнему, слишком надеюсь на себя, слишком гордая, очень злая, а потому бессильная.
Позавчера мы встали в порту Севастополя и, похоже, надолго. Дед принял решение не медлить с ремонтом, и ремонт, как я слышала, будет серьезным. Если, действительно, застряли, то моя жизнь обещает стать невыносимой. Ведь Илюшка пустится в порту во все тяжкие, а я буду мучиться.
Сижу у себя, хмурая и унылая. И погода подстать моему состоянию: утро серое, тоскливое. Начало октября, в Крыму еще тепло, но уже чувствуется приближение осени. А у нас… да там уже и деревья все облезли, и холодно, должно быть, а может, уже и заморозки.
Вчера вечером были с Анной на службе во Владимирском соборе. И как он меня поразил: огромный, величественный, пронизанный солнцем. И служба поразила благолепием, и особенно запомнился один диакон, видимо грек, маленький, коренастый, черный, совсем молодой, и не поймешь, сколько лет, зато бас у него такой силы, что без труда озвучивает каждый уголок собора.
Были у купели, где крестился князь Владимир; подумать только, именно в том самом месте, откуда началось Православие земли русской. Анна рассказала, что в этом соборе крестилась и она, здесь началось и ее Православие. Вспоминаю вчерашний вечер с утешением, но назойливые мысли об Илье все отравляют горечью. Может, уйти тихонько вечером туда же, в Херсонес, закрыть больницу и улизнуть, чтоб никто и не знал, где я. Или лучше посидеть здесь, подождать, может, все-таки Илюша придет пообщаться со мной. А где он был вчера? Просить очередное освобождение не приходит, значит, по крайней мере, чувствует себя прилично. А вдруг он сегодня и вообще не зайдет? Да ну и пусть!
Завтракаю без аппетита, вяло смотрю за расторопными поварихами и даже не пытаюсь заставить себя встать и помочь, как прежде часто случалось, хотя и стыдно сидеть без дела, когда другие хлопочут. Меня, конечно, и не трогают: видят и понимают, что я совсем выбита из колеи за последнее время. А я как будто уже и не стесняюсь своего какого-то почти клоунского положения и сама себя чувствую тряпичной куклой.
Маша с Надей ушли к холодильникам: завтрак кончился – пора зачинать обед, и я смотрю, как Анна перемывает посуду. Надо бы о чем-то поговорить, чем так сидеть-то.
- Слушай-ка, - говорю чуть дразнящим голосом, - а почему ты в монастырь не идешь? Семьи нет, дома нет, вера у тебя крепкая. Чего тебе в миру-то болтаться?
- Да куда мне! – спокойно отвечает, не оборачиваясь – видать, и сама об этом не раз думала, - не созрела я вовсе, не гожусь для такого серьезного… как бы сказать… служения, - помолчав немного, продолжает, - да и как посмотреть: и здесь ведь почти что монастырь, только храма нет, зато и послушание, и уединение, и не уйдешь отсюда никуда, когда судно в рейсе. А порты – это как будто паломничество. Главное, не где жить, а как жить. Здесь очень даже можно по-монашески.
- Но тут ведь не сестры, а братья, - хитро улыбаясь, дразню ее, - не смутит?
- А что, в монастыри паломники не приезжают? Не смутят? – передразнивает она.
- Ну, это уж какой монастырь. Бывают уединенные монастыри, там некому смущать, - с театральной серьезностью говорю ей.
- Смутиться всякий может и в миру, и в монастыре. А вот если все православные по монастырям расползутся, то, что же в миру-то будет? Кто родит новых православных? Да и вообще, православные должны оставаться и в миру, как светящие огоньки во тьме, и к ним потянутся люди. Помнишь, Спаситель сказал: «Вы свет миру». Вот мы и должны стать таким светом. Это дело Божие… А я в монастырь… ну, может быть, когда-нибудь и сподобит Господь, но пока, точно, не достойна.
Это мне урок - урок смирения и любви. Что-то во мне оттаивает и растекается по душе теплом. Сижу, подперев рукой голову, и любуюсь ей, ловко хлопочущей с посудой, и так мне приятно, радостно, легко.
Небесная влага, вчера кутавшая воздух серым туманом, раздели-лась, образовав мощные комья туч и открыв лазурные просветы неба. Солнечные лучи радостно стремятся в прорехи, лаская теплом уходящего лета акации и каштаны. Над бухтами бродят дожди, ворча громами, а в иных местах небесное золото играет в волнах. Чудная теплая крымская осень.
Сегодня переехали в гостиницу: судно теперь не может существо-вать автономно, и нас всех к общей радости отправили на берег. Мы с Анной поселились вместе; я, конечно, могла бы занять и отдельный номер, но мне рассудилось, что так лучше. Теперь наступила еще одна, в некотором смысле, новая жизнь, как будто я переехала в другой город, у меня новая работа (впрочем, работа осталась на судне) и даже новая сестра. Теперь я к восьми утра просто буду ходить на работу, как и раньше на суше, а вечером возвращаться как будто домой, то есть в гостиницу, да еще в курортном городе – красота!
Гуляем по Нахимовскому проспекту. С нами Вася. Как-то неожиданно для меня он пошел с нами: я бы, конечно, отказалась от прогулки в таком составе, но Анна решила идти всем вместе, а раз она так думает, то пусть так и будет (мне, словно показалось, что в любом случае моя совесть будет абсолютно чиста, так как это ее решение, а уж почему ей так вздумалось - не знаю).
Выходим из музея-аквариума: Вася нам рассказал о морских тварях лучше всякого экскурсовода; и откуда он все это знает, всякие подробности про всех рыб – даже латинские названия называл, только произносил иногда неправильно по незнанию, – самый настоящий ихтиолог! Медленно перемещаемся по набережной, любуясь, как солнце борется с грозовой тучей: еще пробиваются косые лучи, ударяясь золотыми стрелами в волны, но она, словно огромный небесный медведь вот-вот поглотит его, косматится дождем и рычит громом. С моря летит сильный ветер, принося с собой сорванную с волн влагу, треплет нас изо всех сил, но мы мужественно стоим против него, не торопясь покинуть ожидающую дождя набережную.
И вот сверкнуло, грохнуло, разом все ведра в небе опрокинулись на нас, и водяные струи соединили небо и землю. Стихия воды, шума и рвущегося воздуха охватывает пространство и уже увлекает нас, но мы, спасаясь от нее, ныряем в какой-то ресторанчик, успевая, однако, изрядно вымокнуть.
Не раздумывая и не приглядываясь особенно к обстановке (все, вроде, прилично), располагаемся за столиком в уголке: хочется согреться и чего-нибудь скушать. Вася и я решаем взять коньячку, и Анне остается присоединиться к компании.
Тело наполняется тяжелым теплом, стекающим в ноги и радостным озорством стремящимся в голову. Не зря сказано: вино веселит сердце человека; в душе растекается сладость и хочется веселиться. Улыбаюсь, но молчу, потому что не сомневаюсь, что если дать волю языку, то унесет без удержу, а потом будет стыдно за глупость и болтовню. Слушаем васины рассказы о навигациях его молодости, об опасных и смешных случаях, а порой вместе отвлекаемся на цыганский хор (точнее, псевдоцыганский хорок, как мне кажется), старающийся для увеселения публики. Вообще, я здорово не люблю цыганщину, а потому сижу к ним спиной. Попутно отмечаю, однако, что у высокого одноглазого (а, скорее всего, для куража закрывшего глаз повязкой) цыгана вполне приятный баритон, и поет он не так вульгарно, как девицы-цыганки. Замечаю, что Анна, сидящая к ним боком, часто оборачивается и подолгу смотрит в их сторону, теряя нить нашего разговора.
Цыгане заканчивают петь и уходят, и мы снова с интересом слушаем Васю, удивительную историю об отважной женщине Марго (Маргарите), которую Вася знал еще в молодые годы; сложилось так, что она бросила намечавшуюся карьеру в конном спорте и перспективу петь в опере и ушла на море штурманом, сумела поставить себя и справиться с нелегкой работой, и, что самое удивительное, наш Вася не так уж давно встретил ее случайно в одном из портов, в который она привела свое судно! Она стала капитаном. Вот бы и мне так! Говорят, что талантливый человек талантлив во всем; не думаю, что это всегда справедливо, однако, в ряде случаев, безусловно, так. Мыслимое ли дело, чтоб быть и талантливой спортсменкой, и блестящей вокалисткой, да потом еще и море покорить! Да и какую волю и внутреннюю силу надо иметь, какую дерзость и надежду, чтобы оторваться от всего и, как в огонь, пойти в пучину полной трудностей и испытаний жизни моряков и подчинить их под свою власть и авторитет! Женщина – капитан… удивительный феномен!
Вздрагиваю от испуга. Совершенно неожиданно из-за моей спины появляется человек и без приглашения, резко и решительно, садится напротив Анны: тот самый одноглазый цыган. Не здороваясь и не извиняясь, смотря на нее единственным черным глазом в упор, твердым голосом произносит: «Ванесса!»
- Э-э, гражданин, ты ошибся. Здесь таких нет. Иди-ка по-добру, по-здорову, - хмурясь, недобро говорит ему Вася.
- Нет, Васенька, он не ошибся, - ласково успокаивает Анна Васю, - здравствуй, Андрей, - говорит она уже тише, сжатым каким-то голосом цыгану, протягивает руку через стол и кладет на его кисть.
Я наблюдаю сцену в полном недоумении, недоумевает и Вася; замечаю, что Анна вся вспыхнула румянцем, глаза засверкали, дыхание стало поверхностным и неровным, кажется, вот-вот перестанет владеть собой.
- У меня в паспорте так написано, - чуть поворачиваясь к Васе и изо всех сил себя сдерживая, нарочито спокойно говорит она, - он знает, - кивает на цыгана, сжимая его руку.
Вижу, что цыган Андрей тоже взволнован и, в свою очередь, крепко сжимает ее ладонь. Они смотрят друг на друга молча, жадно, с сильным, непонятным мне чувством. Я начинаю ощущать неловкость, оттого что являюсь свидетелем этой странной и страстной сцены, замечаю, что и Васе не по себе.
Анна неожиданно прерывает молчание, словно почувствовав тяжесть момента, и, увлекая его за руку и отпуская, говорит одно: «Пойдем!» Цыган встает послушно, и они покидают заведение.
Мы с Васей остаемся в неловкой пустоте, повисает тишина между нами, среди ресторанного шума. Теперь говорить не о чем – не по себе – обсудить происшедшее невозможно, а о другом – не получится. Мы скованно молчим и усердно пьем коньяк. Мне некуда даже девать глаза: на Васю смотреть не могу, и я глупо гляжу на скатерть и ингалятор, играя им пальцами.
Я чувствую, что у нее что-то важное случилось, что это кто-то очень особенный и, скорее всего, роковой в ее жизни, что ей больно; я волнуюсь, и параллельно приходят свои какие-то мысли о больном и неловком: вот, передо мной Вася, который не просто так на меня смотрит (стесняюсь даже подумать, как), а я безотчетно виновна; а там – он, Илюшка. В душе роются мучительные мысли, непрестанно выпихивая друг друга с первого плана; я тревожусь, сжимаю стекло с коньяком и опускаю голову все ниже и ниже. Вася тоже смотрит вниз. Вот и вышло теперь так: нам вдвоем больше невозможно говорить, бывшим друзьям (да почему же бывшим?!). Эта странная сцена вскрыла нелепость наших взаимоотношений с Васей, и коньяк внес свои коррективы. Мы молчим и томимся.
- Цыган девушек пытал: «Девки любят али нет?» - говорю глупо-глупо, поднимая голову и бросая взгляд на сцену, - цыган будет воровать, а я буду горевать, - и снова замолкаю. Помню, прочитала это у Достоевского. Смотрю на цыганок. Появляются они: одноглазый и Анна, словно выходят главные герои на сцену, а я смотрю спектакль – что-то будет, солнце или шторм… Он видимо решает петь… для нее, целует ей руку, делает жест рукой девицам, берет гитару… И ее статный силуэт в свете: но я не вижу очертаний по слабому своему зрению, только чувствую напряжение и трагичность всей сцены.
Мне никто никогда не пел, и не споет, наверное, а ей… но чего это стоило? Что-то за этим всем стоит, болезненное и жгучее. И поет он ей так жгуче, какой-то неизвестный мне романс, проникновенно и, просится на ум такое слово, «сочно». Романс заканчивает не в тонике, светлым и неразрешенным аккордом, тяготеющим в минор. Я не музыкант, конечно, но меня когда-то этому учили, и я некоторым образом умею слышать и чувствовать музыку. И в этом слышу: он сказал то, что она могла и должна была понять. И поняла… Шепчет ему что-то, и он снова берется играть, но… петь теперь станет она! Не могла я себе такого вообразить, никак не ждала от нее ничего подобного, да и вовсе не знала, что моя строгая Анна петь умеет и станет… на публике! И между тем, это так лично! Я глубоко вдыхаю, пьяная от коньяка и страшно пораженная происходящим; голова кружится, и буря неясных чувств сжимает мне горло. Хочется плакать. Бросаю взгляд на Ваську, и он какой-то, вроде, уже другой (родной, что ли?), и снова, то широко открывая, то щуря подслеповатые свои глаза, смотрю на нее. Слышу про утро туманное, утро седое. Это она ему, значит, отвечает, об этом прошлом невозвратимом (так мне кажется). И ведь как дивно поет! Да ей в консерваторию надо было, а не на флот! Такое мощное и очень теплое меццо-сопрано еще поискать! Восхищаясь, озираю зал: многие обратились к ней. Еще бы! Так петь! Такой вокал и такое горячее сердце!
По мне скатывается волна жара и холода. Встряхиваю головой. Милая моя, бедная Анна! Романс кончается, и она, высокая красавица, не обернувшись к игравшему и не обращая внимание на полившиеся аплодисменты, прямиком возвращается к нам. Пораженные и глубоко растроганные происшедшим, встречаем ее молча и подошедшего за ней одноглазого. Я только произношу: «Ну ты-ы… потрясающе», и вытаращиваю глаза. Вася бурчит что-то невнятное и берется за бутылку с остатками коньяка.
Одноглазый ставит на стол еще одну и ингалятор для себя. Гово-рит, как и прежде, решительно:
- Выпейте со мной. Ванесса! – смотрит на нее жарко черным гла-зом, - и ты тоже… выпей со мной, - наливает ей первой. Видя, что у всех уже в ингаляторах золотая жидкость, не дожидаясь никаких наших слов, восклицает, - за встречу! – и ей первой протягивает руку с бокалом.
Она кивает, чокается с ним, а мы с Васькой послушно принимаем участие в этой общей встрече. Тут одноглазый как будто спохватывается – тут вроде бы они с Анной не одни, а еще двое «каких-то» - и решает, наконец, представиться. Протягивает открыто и порывисто руку Васе, все это время внимательно и недоверчиво смотрящему на него:
- Андрей, - и чуть помедлив, добавляет, - Вороной.
Это у них, у цыган, принято так, наверное, называться.
- Васи-илий, - тянет Вася, медленно подавая ему ручищу.
- Приятно, - отвечает ему Вороной, и с улыбкой оборачиваясь ко мне, раскатисто произносит, - Вороной!
Протягиваю несмело ему маленькую свою ручонку и вдруг решаюсь выглядеть посолиднее:
- Вероника Николаевна, - и тут же упрекаю себя: ну и зачем я это сделала? Только глупо. Мне становится стыдно, и я почти отдергиваю от его руки пальцы, переводя взгляд вниз.
- Очень приятно! – сверкая крупными зубами и, как будто не заметив неловкости, отвечает Вороной.
Разговор получается принужденный и ни о чем, хотя этот Вороной вроде бы такой раскованный и естественный, но что-то есть ложное во всей обстановке. Я запомню этот вечер, назвав его «вечером канатоходцев»; мне кажется, что каждый из нас пытается в себе и в ситуации сохранить какой-то хрупкий баланс и выдержать общую нить, сохранить внешнее благообразие и перетерпеть сцену до конца.
Выходим в черную южную ночь. Радостно мне покинуть душный зал и вырваться из томительного плена нашего доброго общества, вдыхаю с удовольствием сырой прохладный воздух и первая устремляюсь в темноту; за мной – Вася. Анна чуть мешкает сзади – ведь ей последней надлежит проститься с цыганом. Я не прислушиваюсь к их разговору, но ловлю два слова: «Придешь? Не приду». Вот такой грустный конец.
Добираемся до гостиницы такие усталые, еще под хмельком немного, и уже вспоминается, что завтра рано вставать, что ждет работа. Я ложусь первая, пока Аня еще возится в ванной, проваливаюсь в темноту; вспыхивают образы сегодняшнего дня, заставляя напрягаться и дрожать. Я вожусь в постели и цепляюсь глазами за светлую щелочку двери в ванной. Свет… скорей бы день… Слышу, кажется, сквозь шум воды – плачет она что ли? Напрягаю слух: точно, плачет, первый раз слышу, чтоб она плакала; это из-за одноглазого – к гадалке не ходи, из-за него! Встаю, тихонько подхожу к двери, прислушиваюсь… остаюсь ненадолго в нерешительности: зайти или нет? Зайду. Открываю дверь.
Подруга моя сидит на краю ванны, вцепившись руками в бортик, плачет… Поднимает на меня глаза, страдающие, тусклые. Лицо словно напитано горечью, и оттого оно старше и как будто суровее. Это именно горечь, думаю я, не обида, а она – горькая тоска, и даже такой сухарь, как я, способен это почувствовать.
- Это он, первый и единственный… с первой навигации… - тихо произносит Анна, - я бы и не подумала, что может так случиться, это то, что с ним, и что я его встречу когда-нибудь… таким… - продолжает медленно, - и не цыган он никакой, а может, и цыган, я и не думала никогда об этом, - рассуждает как бы для себя, отведя взгляд в сторону.
Я молчу и гляжу на нее внимательно, прищурившись и ожидая, что все потребное в этот момент она выскажет сама. Да и не умею я вовсе утешать. Да и не время еще.
- А то, что одноглазый – это правда! – восклицает, снова поворачиваясь ко мне, вспыхивая взглядом; лицо становится напряженным, и между бровей прорезаются складочки, - он сам сказал, что остался в Севастополе тогда же, когда и я на берег сошла, тремя днями лишь позже: «Бог, - говорит, - за тебя покарал – швартовы-то старые, усиками замохрились, а как швартов-то натянуло, усик отщелкнуло, глаз и выстегнуло. Меня на берег – в больницу, а судно ушло. Ты, видать, домой уезжала, а я калекой на койке валялся, и знал, что за тебя». Сам, сам так и говорил. А мне-то как его жалко, сил-то прямо нет! – она уже даже не говорит, а причитает со слезами и всхлипами, - уж не я это его прокляла, тогда уж его простила! А теперь-то… бедный Андрюшечка, бедный! Что же он, штурман-то, на суше – все равно, что пингвин, да еще калека… - вздыхает глубоко, - да вот, хорошо хоть петь умеет, это ведь он меня музыке учил, даже грамоте музыкальной! Вот – прибился к этим, цыганам, или кто они там… - выдыхает.
- А ты… ты правда тоже… так поешь! Да тебе в консерваторию надо! – говорю, цепляясь за ее слова о музыкальной грамоте, чтобы что-нибудь сказать, потому что мне неловко.
Она морщится. Ну вот, я опять ни то сказала, хотя и хотела как лучше. Ну сухарь и есть сухарь! Надо было что-то другое, ее поддержать, отреагировать на ее слова, не зря она это выплеснула! А я про консерваторию.
- Он хотел, чтобы ты снова пришла? – спрашиваю тихо и осторожно, пытаясь поправить свою ошибку.
- Хотел… Да не приду я! Все уже свершилось и определилось. А что нам себя травить-искушать? Не в добро это будет. Дал Бог – свиделись, все друг о друге узнали, все прощения выговорили, а больше и не надо – исчерпано, - говорит она твердо, в каком-то внутреннем сборе. Нет сомнения, что это осознано и прямодушно, а не трагический спектакль для щекотания нервов и раздувания ушедших любовных страстей, когда нужно выдержать пару-тройку дней и кинуться, ломая руки, в пучину «воскрешаемой» любви. Не пойдет, это точно, и меня это отчасти успокаивает.
- А почему он тебя «Ванессой» называет? – спрашиваю, уже обод-рившись и надеясь, что и она вот-вот успокоится.
- Да потому и называет, что знал меня под этим именем. У меня вправду так в паспорте написано – как родители назвали. А я тогда же в Севастополе и крестилась с именем «Анна», потому как сама себя всю жизнь называла Аней, а не Ваней. А старое это имя навсегда вместе со своим грешным прошлым и оставила, новая жизнь христианская – и имя новое, настоящее. А старое только в казенных случаях всплывает, - говорит она, перестав уже плакать и почти выровняв дыхание.
- В каких случаях? – улыбаясь, подхватываю я, стараясь ее развеселить.
- Ну там, где документы нужны, - поясняет серьезно.
- Понятно, - так же серьезно говорю я. Хорошо, думаю, что я зашла: надо было, видать, ей озвучить то, о чем сердце ныло. Оно вышло словами и перестало быть только частью ее души, отделилось, а значит, и стало отболевать. Конечно, не вмиг отойдет, и помнить она это во всю жизнь будет, но станет легче. Уже, кажется, становится. Ведь и я всегда так делаю: ничего не удерживаю в себе, а хожу плакаться – раньше к Васе, теперь – к ней. А она вот раз только, да и не сама пришла, а я к ней. Сильна, как сосна, какой ветер ее сломит!
Долго-долго говорим еще в эту ночь и теперь, кажется, все-все друг о друге знаем. Впрочем, мы и прежде, конечно, были в самых доверительных отношениях, но не было, видимо, повода все о себе выдавать ни мне, ни ей. А теперь это было слишком логичным продолжением этого невольно вышедшего откровения.
Лежа в темноте уже перед утром я все думаю, что не было у меня более доверенного и даже близкого человека, чем эта подруга, так случайно появившаяся у меня на судне, куда меня каким-то ветром занесло, и я, непременно, буду хранить эту дружбу до конца своих дней.
КРОВЬ
Мне кажется, что события третьего дня были промыслительны: я как бы обрела в некотором смысле самого настоящего для себя человека в лице молоденькой девочки-поварихи, и вышло так, что перед самым ее отбытием на родину. А ведь могли и не узнать друг друга так в полноте, как знаем сейчас, и не полюбить так друг друга!
Наше начальство разумно решило, что на нефункционирующем судне поварихи еще долго не понадобятся, а поэтому их должно отправлять в отпуск или переводить на другие суда. Пароходство одобрило, и они уехали, все трое, включая мою Анну. Как же горько нам было расставаться друг с другом, особенно мне, предчувствующей грядущую тоску и беспомощность! Мы обещали друг другу найтись, когда будем в Нижнем, и я буквально умоляла ее разыскать меня, если что, потому как меня найти проще: в академии и в клинике меня знают. Конечно, это было нагнетание эмоций – мы обменялись адресами и телефонами – чего проще найтись. Но мне невольно хотелось предать сцене прощания роковой торжественности, ощущений неотвратимости разлуки и ожиданий чудесной будущей неожиданной встречи, и я наговорила много каких-то неумных увещаний, заверений и просто лишних патетических слов. Она же вела себя, как всегда, лучше, и, прежде всего, проще, а потому говорила меньше и по делу. А я… я опять в своем стиле.
А вот теперь я одна и на работе, и на досуге. Мне тревожно и неловко быть одной, и до того, что я порой даже забываю, что в принципе не могу быть одна, потому как я в руках Божиих. Ты же, Господи, заступник мой еси, слава моя и возносяй главу мою. Гласом моим ко Господу воззвах, и услыша мя от горы святыя Своея.
Прошло совсем немного времени, а кажется, не дни, а месяцы. Усердно хожу на работу, на воскресные богослужения, на короткие прогулки, которые уже не так приятны, ввиду того, что осень победила лето прохладой, сыростью и ветрами. И в номере гостиницы – неуютно и пусто. Я никогда не думала, что могу чувствовать одиночество: я никогда и ни по кому не скучала, не изнывала от безделья, а наоборот – на ближних и дальних своих, порой, не хватало времени и душевных сил. А теперь… Меня томит тоска по Илье, который все реже приходит ко мне, и я предчувствую неминуемую развязку, мне очень не хватает Ани, и еще… Васи, и даже тех, о ком почти и не вспоминала три месяца – Лизы и Сережи. О, как я его не ценила! Сережку-то! Жила бы себе в покое, надежно держась за него и держа его в своих руках, утаптывая все плотнее свое маленькое место под солнцем. Так нет же! Скучно мне с ним было! Огонька не хватало! А теперь – совсем не скучно с веселым хлопчиком Илюшкой! Да, все позналось в сравнении.
Незанятого времени стало уже чересчур много. И, по счастью, знаю, как им в ближайшие дни распоряжусь: должна состояться небезынтересная мне конференция медиков. Похожу, послушаю, может, кого из знакомой профессуры увижу. Как-никак, все лучше, чем у себя в больнице без толку сидеть. Жуков, непременно, отпустит.
Докладчики сменяют один другого. Плотные дамы в очках, седоватые лысеющие джентльмены… молодежи мало, а жаль. Сменяются тембры и интонации, темы выступлений, цели, задачи, методологические подходы, результаты, обсуждения, выводы и заключения. Многое, на мой взгляд, весьма спорно, но я не вступаю в дискуссию, поскольку я здесь - всего лишь вольнослушатель и, по сути, просто отдыхаю в привычной научной обстановке.
Вот еще один дедушка делится с публикой своими измышлениями по поводу иммунологического статуса ожоговых больных: конечно, все подкреплено мощным пластом исследовательской работы и разбором научных трудов коллег, но мне как человеку, имевшему дело, в частности, и с данной проблемой, кажется, что механизмы, которые он и сотоварищи якобы выявили, отнюдь не таковы. Ну-ну, послушаем дальше.
Вот это да! Ссылается на работы нижегородских коллег Мартьяновой и соавторов! И что же это подобное своим выводам он почерпнул у Мартьяновой? Да надо же! А я этого у себя в статьях как-то и не читала. Потому что нет там этого, а есть другое, русским языком написанное. Не выдерживая собственного негодования, вступаю в прения со старичком, пытаюсь объяснить, что Мартьянова и соавторы говорили о другом и из тех результатов, на которые он справедливо ссылается и что наблюдал сам, делают другие выводы, и что этому есть веские основания. На вопрос о том, почему я так уверенно трактую вышеупомянутые труды «совсем превратно», решаю не отвечать прямо, а просто говорю, что слишком хорошо с ними знакома (с трудами, то есть) и предлагаю перенести дискуссию в кулуары, потому как не всем это столь интересно, и время дорого. Впрочем, на самом деле не собираюсь я кулуарничать со старым доктором – пусть себе думает, что хочет, лишь бы у него люди выздоравливали. И зачем я вообще ввязалась в дебаты?
Однако мое выступление вызвало-таки определенный резонанс в публике. Подходят, подсаживаются, спрашивают: кто вы, откуда, задают конкретные вопросы по затронутой теме. Я, конечно, сохраняю инкогнито, но честно признаюсь, что я из Нижегородской медакадемии, охотно вступаю в излюбленные разговоры. Я называю их «интеллектуальной щекоткой», и знаю, что многих подобных мне людей хлебом не корми, дай только побеседовать на глубоконаучные темы, которыми они сами чересчур увлечены – масса удовольствия. Глядишь, вот так, был человек строг, сух и даже угрюм, а как начнет с упоением рассказывать о своих изысканиях и успехах, о том, как много было трудностей, да как изобретательно их преодолели, да какое удивительное дело вышло, и вообще – какая это важнейшая и вкусная тема! Просто расцветает: и румянец появился, и блеск в глазах, и мимические мышцы растягивают физиономию к ушам в сладкой улыбке.
Заседание заканчивается, и я решаю, не медля, отправляться на работу: а вдруг там появились дела? На сегодня хватит науки. Проходя через холл и накидывая плащик, слышу за спиной:
- Девушка, подождите!
- Да, - оборачиваюсь. Пожилой доктор, с которым я спорила по поводу его доклада, старается меня догнать, вежливо улыбается, явно давая понять, что хотел бы благожелательнейше побеседовать со мной и выяснить те самые спорные моменты.
- Позвольте, - мягким голосом начинает он, - мы с вами не закончили начатой дискуссии. Вы так критиковали меня, - улыбается.
- Простите великодушно, - смущаюсь я, - не хотела быть резкой, не хотела как-либо обидеть… - мне стыдно: он мне в отцы годится, если не в деды, а я опять в своем стиле – резко, бескомпромиссно напала на старичка, да еще и ехидно, видимо. Пытаюсь припомнить, что же конкретно и как говорила в зале.
- Да нет же, нисколько вы меня не обидели. Наоборот, мне очень интересна ваша точка зрения; вижу, вы – иммунолог. Я-то, знаете ли, хирург. Наблюдаю своих больных и совместно с лабораторией пытаюсь постигнуть ту проблему, которую сегодня несколько осветил. Не претендую на бесспорность, но у нас есть определенные результаты, в смысле успеха лечения, - он как будто оправдывается передо мной, как будто я его отчитала как человека, влезшего не в свое дело.
- Да слава Богу, - улыбаясь в ответ, говорю старичку, – главное именно то, чтоб люди выздоравливали, а что до этих тонких механизмов – дело второе, все равно мы их в полной мере вряд ли сможем вскрыть, да и не дело это практикующего врача, а в большей степени - исследователя – иммунолога, физиолога.
- Ой, простите, я рассеян, не представился толком: Львов Леонид Александрович, - деликатнейше говорит старичок, протягивая визитку, извлеченную из портфельчика, - а с кем, позвольте, имею честь?
Ну что ж, придется вскрыть карты – даже неловко как-то. Опять, выходит, выставила свое «я» напоказ.
- А это и есть та самая Мартьянова Вероника Николаевна, на которую вы ссылались, - голос сзади, такой знакомый!
Оборачиваюсь:
- Сереженька! – в полном удивлении и восторге от чудесного появления кидаюсь ему на шею, - Боже мой, какое чудо! – обнимаемся крепко; охватывает знакомый запах моего бывшего кавалера, и голос его, и глаза - все теперь до того родное, каким раньше никогда бы не показалось.
Отпустив Сережу, оборачиваюсь снова к дедушке, который, отступив из вежливости назад, скромно переждал сцену нашей встречи.
- Удивлен, и очарован, и очень-очень рад! Надо же, сам автор пожурил меня за неправильное истолкование его работ! Что ж, хороший урок мне, старику, - улыбается так, что вялая старческая кожа его собралась множеством складочек в уголках глаз и обтянула щеки-луковки, - не буду уже вам мешать, надеюсь еще увидеться и побеседовать с вами.
- О да, простите великодушно, - в ответ почти смеюсь я, - неожиданная у нас встреча, - говорю, показывая рукой на Сережу, - я еще приду завтра, полагаю, и можно будет побеседовать.
Старый врач прощается, кланяясь и улыбаясь. Мы откланиваемся в ответ и, взявшись за руки, как когда-то, выныриваем через стеклянные двери в приморский город, в сырой воздух, пахнущий водорослями, опадающей листвой и спелыми плодами. Щедрый юг надел царственное осеннее одеяние – золото, порфиру и виссон. Благословенный юг! Внутри меня шевелится огонек счастья, теплых мельчайших клочочков воспоминаний, не картин и слов, а смутных ощущений, но до того теплых и домашних, что я таю, как снегурочка. Руки и ноги мои ни то становятся ватными, ни то энергичными и жаждущими стремительного движения – так в один момент стало хорошо с появлением Сережи, милого Сережи.
- Да как же ты здесь оказался?! – счастливо смеясь, восклицаю я.
- Очень просто, самым обычным классическим способом приехал участвовать в конференции, хотел именно сюда, в Севастополь, чтобы Лизу взять с собой, но она не поехала, - хитро улыбается.
- А что так? – сдвинув брови, серьезно спрашиваю его.
- Она… ждет ребенка, - расцветает, обнаруживая белые зубы, - не волнуйся только, все с ней хорошо, просто решили не рисковать: дороги, гостиница, эпидобстановка опять-таки.
Вот так сюрприз, вот так радость!
- Ай да Лизонька! – вскрикиваю, всплеснув руками и складывая их, как католик на молитве, - а насчет эпидобстановки – это ты правильно рассуждаешь, - говорю с деланной серьезностью. Поднимаю с дороги буровато-желтый лист каштана и, указывая на черешок, произношу очень серьезно, - апоптоз, - и поднимаю указательный палец вверх.
Мы оба смеемся и ускоряем шаг.
- А ты, собственно, куда сейчас, и что сама-то здесь делаешь? – спрашивает, вспомнив, что, в общем-то, мы еще не все выяснили насчет нашей чудесной встречи.
- Да на работу. Судно у нас на ремонте стоит, и я работаю, как обычный человек по графику с восьми до пяти, но также на самом судне. А поскольку дел почти нет, решила походить на эту конферен-цию, а тут ты! Ну и дела! Да еще эти новости про младшего Рыжика, молодчина! – трещу я.
- Позволишь тебя проводить? – ласково спрашивает Сережа, предлагая взять себя под руку.
- Не только позволю, но и попрошу, - с той же нежной интонацией отвечаю я, мягко обхватывая его предплечье.
Конечно, мы вовсе не торопимся, нам есть, о чем поговорить, особенно теперь, когда прошли всякие обиды и взаимное напряжение, когда есть несметное множество новостей, потому что успело произойти за эти месяцы столько перемен! Вся жизнь – и их, и моя – потекла в другом ключе. Мы все стали взрослее, и взвешеннее, мы вынесли из случившихся весной событий и их последствий нужные уроки, и, безусловно, даже негласно, даже в разлуке, мы все примирились и простили друг друга. В очередной раз выяснилось со всей очевидностью, что все – к лучшему, что Господь лучше нашего разумеет, кому, как, где и с кем хорошо и правильно. «Господь пасет мя и ничтоже мя лишит. На месте злачнее всели мя, на воде покойнее воспита мя…» - проносится в моей голове.
Бредем, увлеченные беседой, шурша скрученными листьями, незаметно выходя к морю. Все чаще срывается ветер в лицо, все сильнее пахнет тиной.
- Вот почти и пришли. Видишь, - указываю рукой на «Капитан Свиридов», - это наше судно, оно сейчас «на излечении»…
Не успеваю договорить, почувствовав, передавшийся мне через руку Сережи толчок, оборачиваюсь.
- А ты, дядька, кто таков будешь? – Илья с раскрасневшимся оз-ленным лицом нагловато говорит Сереже, пихнув его со стороны.
- Илья, успокойся, - холодно и быстро отрезаю я, стараясь пре-дотвратить конфликт, - это мой родственник, муж моей сестры, мой коллега-врач. Мы сейчас встретились на конференции. Он проводил меня на работу…
- А что ж так любовно? – ехидно осклабившись, перебивает меня, - иди-ка, дядька, пока цел, - зло произносит, повернув лицо к Сереже.
Сережа явно растерялся, не ожидав ничего подобного (и вообще, он, наверное, никогда в жизни не дрался и даже грубо не выяснял отношения). Я делаю ему жест рукой и киваю, как бы соглашаясь с Ильей, быстро сообразив, что лучше такой позорный мир, чем увечья, которые с легкостью может причинить здоровяк-моторист деликатному интеллигенту.
- Потом-потом, - почти шепчу ему, быстро сожмурив утвердительно и открыв глаза. Сережа остается стоять в растерянности, не принимая никакого решения относительно необходимости тех или иных действий, и мне приходится сделать ему еще один невнятный отводящий жест рукой, уже беря свободной Илью за локоть и стараясь увести его, от греха подальше.
- Ну что ты, Илюша? Это же мой родственник, мы случайно встретились, неожиданно. Конечно, он меня проводил. У нас радость, сестрица ждет ребенка… - начинаю что-то ворковать, чтобы окончательно обезопасить Сережу и постараться не навлечь явный гнев на себя. Перебираю ногами, как курица, отводя Илью от предположительного эпицентра негативных событий. Судорожно соображаю, что не взяла у Сережи ни сведений о его размещении в гостинице, ни телефона; что обстоятельства теперь могут сложиться так, что мне уже не удастся выбраться на конференцию, и что он будет волноваться, а надо бы как-то ему сообщить, что ничего страшного не произошло, да и неплохо бы закончить наш разговор и передать пару слов Лизе. Все это скрутилось в маленький буранчик у меня в голове, и на его фоне утвердилась главная мысль: непременно надо уладить сейчас конфликт с Ильей – а то, не вышло бы хуже.
Как льстивая рыжая кошка, ластясь и гладя его руку, пытаюсь намурлыкать ему что-нибудь успокоительное, но он резко стряхивает меня, как прилившую сорину:
- Да иди ты! – не глядя, бросает и, засунув руки в карманы, энергичной походкой направляется к судну. Я остаюсь в растерянно-сти, поднимаю брови, поджимаю губы, свешиваю голову и, глядя как бы сквозь асфальт, говорю себе: «Что-то будет… что-то будет…»
Оставшиеся часы рабочего дня истомили меня, внося в душу тугую тоску и ожидание неминуемых неприятностей. Сережа… Илья… Ну почему все, как всегда, заканчивается плохо?! Ну что же я опять сделала не так?! Поминутно вздыхаю и тру ладонями лицо. Совершенно закономерно развивается головная боль, и приходится принять привычную таблеточку аскофена. Не помогает. Мысли, мысли, гнетущие мысли… Кого опять я сегодня обидела, где была неосторожна, где погордилась? Со старым доктором? Это безусловно, но ведь мы разошлись мирно, любезно и даже не без взаимной приятности. Я про себя презирала других докладчиков, ничего не высказав вслух? Это было, точно было, и даже более, может, кого-то обсудила, когда подходили совопросники. С Сережей? Я была с ним сегодня, конечно, искреннее и добрее, чем когда-либо, как мне кажется, но как неосторожно мы гуляли! Понятно, что Илье обидно было это увидеть, и теперь не оправдаешься: он упрям, горяч, эгоистичен, и ничего никогда не слушает. Для него истина – это то, что он сам себе надумал, и это все уже совершенно безапелляционно. Да и вообще! Он-то с кем шатается. Почти с самого начала стоянки в Севастополе он завел себе «такую» женщину и пропадает у нее постоянно, и это я знаю, и другие знают, и надо мной смеются. Говорили мне о ней: «девушка из Нагасаки», я думала, что японка какая-то. А это оказа-лось на их языке блудница. Я же ничего! Терплю! А мне, значит, и с мужем сестры скромно пройти под руку нельзя, да! Завожусь, злюсь и сморщиваюсь от досады.
Э-э, Вероника, постой. Ты куда? Ну разве можно обвинять, даже виноватого? Осуждать? Ты же учишься не делать этого. А зачем делаешь? Себе вредишь, не ему. А может, ты и не так уж скромно шла с Сережей. Как это было со стороны? Что видел Илья, как это видел? Все же тебе стоит попросить прощения, ведь ты явно виновата, хотя бы в том, что ввела человека в искушение. И нечего оправдываться: где оправдание, там нет покаяния.
Закрываю больницу и с чувством полной обреченности иду в гостиницу навстречу грядущей беде. Я решила, что постараюсь перетерпеть предстоящее выяснение отношений, каким бы оно ни было. А может, ничего и не случится? Ведь ничего же страшного не произошло, я просто выращивала опасения целых три часа, готовясь к худшему, и вырастила веру в непременную беду. Вдруг пронесет?!
Гостиница. Сейчас пробегу холл и к себе. И все. Он не придет, я ему не нужна, а потом все само собой рассосется. Глядя себе под ноги, нервно подбегаю к reception desk за ключом, хватаю, быстро благодарю, оборачиваюсь… Не пронесло-о! Прямо передо мной – Илья. Пьян! Красноватые сузившиеся глазки злобно и мутновато глядят на меня, белые зубы обнажает презрительная улыбка. С ним рядом – молодая женщина, богатая черной южной красотой (видимо она - девушка из Нагасаки) смотрит на меня сверху, чуть свесив черногривую голову. Сзади еще несколько молодых ребят из нашей команды и девиц. На мгновение все это замерло у меня перед глазами, как сцена, как стоп-кадр, как будто я в тысячу раз быстрее их, и пока они недвижимы, могу все разглядеть и чуть ли не обойти кругом, все осмотрев и обдумав. Ну конечно! Как я опять сглупила! Надо же было первым делом оглядеться, посмотреть на арку, ведущую с лестницы, быстро оценить пространство холла, а потом уже бежать за ключом. Я же, как младенец: я не вижу – и меня не видят! Вот тут и встретились. И что теперь?
На самом деле недвижима я, и лишь в голове все мелькнуло, а они в сто раз быстрее меня, и я беспомощна перед нависшей угрозой.
- Ой, а что ты одна, где забыла своего родственника? – издева-тельски елейным голоском выпевает Илья, высоко подняв брови.
Мне незачем что-либо произносить. Молча гляжу ему в лицо широко раскрытыми глазами.
- Ну что уставилась? К воздуху присохла? Отвечай, когда спрашивают, - издевается он, чувствуя, что я полностью растерялась. Зато публике очень нравится: смеются, задорятся.
Я только приоткрываю рот, набирая медленно воздух, чуть отвожу челюсть в сторону и снова закрываю, скашивая в сторону холла глаза. Гримаса недоумения.
- Ах ты, задрыга, иди себе в пень! – скривив рот, цедит он. При этом здоровенный его кулак оказывается прямо перед моим лицом. Он, видимо, хочет погрозить мне, но спьяну несколько не рассчитывает и пребольно тычет мне в нос. Компания хохочет и отваливает в сторону двери, увлекая с собой торжествующего Илью с довольной красоткой. Она еще оборачивается ко мне и хмыкает на прощанье.
Продолжаю стоять, как вкопанная. Из глаз без удержу бегут сле-зы, так обидно, так обидно!
- Девушка, девушка! – голос из-за спины вырывает меня из оцепенения.
- Ничего, все хорошо, мелочи, - оборачиваясь, говорю я, доставая платок и делая резкий шаг в сторону арки. Иду по лестнице, и все представляется мне их веселая компания. Лицо невольно сморщивается, и я беззвучно шепчу псалом.
Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе, но в законе Господни воля его, и в законе Его поучится день и нощь. И будет яко древо, насажденное при исходищих вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет, и вся, елика аще творит, успеет. Не тако нечестивии, не тако, но яко прах, егоже возметает ветр от лица земли. Сего ради не воскреснут нечестивии на суд, ниже грешницы в совет праведных. Яко весть Господь путь праведных, и путь нечестивых погибнет.
Все встало, с одной стороны, на свои места: безусловно, мы окончательно прекратили всякие отношения с Ильей, и я чувствую свободу, переполняющую меня, как воздух, как воду. Но этот воздух вовсе не так уж свеж, и вода не чиста. Все отравлено тоской; горько и тошно. Я не могла не влипнуть в историю, не могла остановиться сама, и теперь, когда случился такой глупый и позорный финал, пришло время подвести итоги. Очевидно, я ничего не приобрела, но сколько я потеряла! И покой, и совесть. Я перестала быть врачом, потому что переступила через многие непреложные принципы, пользуясь служебным положением в личных целях, поставив свои страстишки выше долга и службы, забывая об ответственности и предаваясь своим пустяшным и смешным переживаниям. Я измучилась душой, я комкала свою совесть и… окончательно себя дискредитировала в глазах всей команды. Судовой врач – по определению, лицо уважаемое, а я превратила себя в карикатуру на посмешище экипажу. Старшему офицерскому составу стыдно смотреть мне в глаза, а матросики и мотористы глядят на меня, кто со снисхождением, а кто и с издевкой, и, явно, не раз была я в их разговорах предметом грязных насмешек. Я просто раскрошила свое реноме и, в сущности, окончательно перестала уважать себя сама. Вот таковы итоги.
Бегство на море для человека малодушного, эгоистичного, гордого и трусливого, то есть для меня, оказалось не выходом из неприятной ситуации, а капканом. Здесь, в замкнутом сосуде, называемом Х, болезни моей души – страсти – губительно разрослись и уничтожили меня. Теперь я вижу свое истинное лицо и нахожусь в заслуженном положении. Битву можно считать проигранной, заключить с собой позорный мир, дотерпеть до срока, указанного трудовым договором, и возвращаться в академию и клинику, где можно будет снова играть привычную роль и благополучно прозябать.
С Сережей мы, слава Богу, все-таки увиделись, договорили и по-прощались; конечно, я ничего не сказала ему о происшедшем, соврав, что все само собой уладилось. Хоть в этом отлегло.
Света стала меньше, но дни стали дольше – мои дни. Служебные дела скучны: нет ни борьбы, ни подвига, ни побед над болезнями, ни торжества медицины. Работа, как скупая мачеха, не щедрится подарить утешение или хотя бы интерес.
Нам осталось простоять на ремонте не более полутора недель, а потом снова уйдем в рейс, и я надеюсь, станет-таки полегче. Впрочем, определенную легкость я теперь кое в чем ощущаю: появилась ясность и трезвость мысли; масляный туман, застилавший разум влюбленной кошки, не позволявший оценивать и действовать адекватно, разошелся, и я снова становлюсь холодной, мыслящей и жесткой. Теперь я еще старше, и это заметно даже в моем лице: от носа к уголкам рта наметились складки, и лоб прорезали две тонкие изогнутые морщины. И еще глаза: стали суровее и выразительнее – в них отпечатался опыт. Изучаю свое отражение, понимая, что зеркало не врет.
Дверь резко распахивается, и я от неожиданности роняю зеркало на стол. Хлоп. Мое серьезное лицо перед глазами исчезло и заменилось бледным и словно испуганным лицом Ильи. Визит настолько неожиданный, что как-то и не верится: забываю поздороваться и лишь вопросительно смотрю на него.
- Вероника, - просительно и тихо тянет он, - помоги… ты - хороший врач… помоги… там Маше плохо, у нее кровь… много… и жар, - он ноет невразумительно, но я догадываюсь, о чем речь: с его девицей что-то случилось, и он прибежал ко мне за помощью, он очень боится. Давно знаю, что он – трус, с первого визита с этими пальцами помню.
- Травма? – спрашиваю, поднимаясь.
- Нет, изнутри течет, ну это… у женщин, - пищит он.
- Так у женщин, порой, и должно, - холодно прерываю его подвывания, но сама уже принимаюсь собирать инструменты и фармсредства.
- Не-ет, это не должно, - продолжает ныть.
- Аборт сделали? – сухо и почти грозно спрашиваю, копаясь на полках шкафа.
- Не делали, - тонким и испуганным сиплым голоском отвечает Илья.
- Ладно, едем, - скручивая халат и доставая из ящика ключи, сурово командую я.
Дорогой молчим. Мне беспокойно, ведь это вовсе не по моей специальности.
- Знаешь, вообще-то я не гинеколог и надо в больницу, - тихо и внушительно говорю, не глядя на него.
- Нет, не надо, давай ты, - просит он.
- Ну давай, сначала я, раз уж вы так боитесь, - бормочу я.
Снова молчим. Приходят мне на ум гаденькие мысли: мол, доигра-лись ребятишки, а теперь, «Вероника, помоги!»
- Что, голубчик, влюбился? – спрашиваю иронически, как директриса допрашивает двоечника за шалости, - Ты ж все равно не женишься.
- Да и не надо, - тихо отвечает, чуть дернув головой.
- Это кому не надо, тебе или ей? – продолжаю допрос.
- Да никому, не мне, не ей. Можно и так, - бесцветным голосом произносит Илья.
- Ну тогда все понятно, - последняя фраза за время пути.
И все-таки, в определенных аспектах он лучше меня: я бы, на его месте, ни за что не смогла бы прийти и попросить помощи, а он через свою гордость перешагнул.
Мне представлялось, что эти девушки из Нагасаки обитают в каких-то прекрасных жилищах, полных блудной роскоши; может, кто-то из них и так, но у этой – Марии – обиталище убогое. Беглым взглядом цепляю, конечно, те самые предметы, которые отчасти могут указать на особенности жизни и труда хозяйки, но в целом – простое постсоветское жилье. Мне неприятно идти к ней по самым понятным причинам, но надо исполнить долг. Иду сперва мыть руки в сопровождении бормочущего Ильи, не слушая, боря себя; я сейчас зайду к ней и буду помогать с усердием и любовью, как самому родному человеку. Господи, помоги мне исполнить волю Твою святую, помоги преодолеть себя, помоги в ней увидеть образ Твой, мою сестру, угаси во мне всякую вражду и неприязнь, и даруй мне быть хорошим врачом.
Делаю шаг в комнату, вдыхаю, заставляю себя посмотреть на нее и поздороваться, улыбнуться и произнести свои несколько слов самым ласковым голосом. Мне еще не бывало так тяжело идти к пациенту, как сейчас, но… это только на миг. Вся тяжесть, и неприязнь, и ревность рассыпается разом, как скорлупа, при виде ее лица. Кто здесь сейчас передо мной, суровой женщиной в белом халате, приносящей всегдашний страх (как любой врач любому больному)? Не шикарная пошловатая красавица с вызывающим выражением глаз и губ, а девочка, схваченная жестокой болезнью, беспомощная, какая-то выцветшая и бледно-желтая, истекающая кровью. «Да она ж совсем молоденькая - дочка, как же ее занесло в такую-то жизнь?!» - мелькает у меня в голове. И мое сердце вдруг обдает кровью, болезненной волной, и вмиг мне становится так ее жалко, что теперь могу в простодушии приступить к ней как, по истине, к самому родному человеку. Эта разительная перемена в ней повлекла не менее разительную перемену во мне, и Господь согрел мою душу.
- Ну что, милая, захворала? Маша ведь тебя зовут? Давай, Машенька, рассказывай, что случилось, - говорю ей ласково, доставая перчатки, - Илья, выходи давай, - оборачиваюсь к нему.
Расспрашиваю, осматриваю (то есть делаю, что могу в моей компетенции и в данной ситуации) и впервые за эти месяцы на море, чувствую себя, как прежде, врачом, опять врачом по-настоящему.
- Машенька, - произношу как можно спокойнее и убедительнее, - похоже, у тебя случился выкидыш, из-за того, что у тебя инфекция. Понимаешь, это очень серьезно. У тебя и жар из-за этого и большая кровопотеря; может начаться сепсис, и тогда – все, конец. Тебя обязательно нужно везти в больницу. Это вопрос жизни и смерти.
Она начинает плакать и пытается еще отказаться, но я понимаю, что сдается.
- Мы тебя отвезем, - киваю в сторону двери, за которой ждет вероятный виновник происшедшего события, - поедем прямо сейчас. Так надо. Вылечат тебя, Бог даст.
Мария плачет, пока ее собираем; я стараюсь быть серьезной и спокойной, но мне тоже хочется плакать.
Возвращаемся из больницы с Ильей вместе, но как бы и не вместе. Совсем мы стали чужими друг другу (да видимо, и не были родными никогда). И я определенно ощущаю к ней – девушке, к которой он от меня ушел – бóльшую симпатию, чем к нему.
- Что, брат, твоя работа? – спрашиваю сухим голосом.
- Не знаю, может, и моя, - отвечает не безразлично, не виновато, а как-то так – средне, не хочет, значит, передо мной душеньку показывать.
- Так вот ведь, голубчик, ты-то, видать, тоже «нечистый». Понимаешь, о чем говорю? – произношу вроде ласково, но скупо, как мачеха нелюбимому пасынку. Да. Как-то так я его по отношению к себе теперь ощущаю: не любимым мальчиком, а постылым пасынком. Да нет, не постылым, просто не улеглось еще во мне уязвленное мое чувство, просто больно еще.
- Что же мне, тоже к врачу, что ли, надо? – сухо спрашивает он.
- Очень бы надо, себя-то пожалей. Дело не шуточное: запустишь – все потом проклинать будешь, - увещеваю его, - а с ней что будешь делать?
- Заберу! – смотрит вдруг горящими глазами, неожиданно так вспыхнул.
- Ничего ты не заберешь, сейчас только так говоришь – под увлечением, и потому что совесть маленько теребит, а потом подумаешь – и плюнешь. Ну а даже если заберешь, скоро же и выкинешь, когда кукла надоест. С ними-то, с куклами, что – сегодня одна, завтра другая, потом еще пара, а прежних – на помойку, так ведь? Не способен ты, братец, на настоящие подвиги, вот только на такие – киваю головой в сторону убегающей дороги.
Молчит. Не нужно ему передо мной оправдываться, все равно, что я говорю. Мой голос веса не имеет, сотрясается воздух, а до души-то не доходит. А почему? А потому что зря его осудила, зря приговор подписала, что «не способен». Я из мести какой-то так свысока с ним говорю. А если бы пожалела и простила, может, и услышал бы. Не так надо было сказать. Отворачиваюсь: мне совестно, а прощения не могу попросить – как будто не за что. Цепляюсь взглядом за пробегающие рыжие каштаны за окошком такси, провалы арок между домами старого Севастополя. Там тепло жизни, уют чьих-то квартир, чьи-то обычные ужины за семейными столами – простая какая-то суета, топтание на месте и вместе. Но каждый как-то медленно, кое-как, порой останавливаясь, падая и вставая, ведет свой путь через пучину жизни вперед – в вечность. А здесь, между нами что? Между двумя людьми в мягком салоне «Волги», у которых все могло бы быть хорошо и здраво? Не теплится огонек. Во мне нет огонька, на моем пути – остановка, а на всяком пути вперед и вверх остановка – начало падения.
Но сегодня была эта чужая кровь, и может быть, что-то согрела во мне.
- Вероника, - вырывает меня из раздумий совсем другим голосом, не сухим, а прежним, живым, - прости меня, ведь я тебя обидел, кулаком-то ткнул по-пьяни, не хотел ткнуть, а обидеть хотел, прости меня.
- Прощаю, - выдыхаю разрешительное слово, как теплое облачко, и понимаю, что он опять, второй раз за сегодняшний день, оказался лучше: переступил через гордость, когда я не смогла.
ПОЖАР
Вернулась из клиники. Еще утром у меня и в мыслях не было навещать Марию, но потом вдруг как-то вздумалось, я подскочила, собралась, отпросилась у Жукова на пару часов и понеслась. Не без лукавой фарисейской мысли, конечно, что надо бы за день сделать хоть что-то хорошее, но все же не из любопытства, а потому, что мне на самом деле ее жалко, и чувствую даже какую-то ответственность как первый врач, оказавший ей помощь. На взгляд показалось, что ей лучше, и мой последующий разговор с лечащим врачом это подтвердил; подтвердился, кстати, и поставленный мною предположительный диагноз; сейчас устанавливают этиологию инфекционного заболевания.
Узнала, конечно, о ней кое-что: выяснилось, например, что она, и впрямь, почти в дочки мне годится – семнадцать годочков только. Хорошая девочка, душенька-то не обезобразилась еще от скверных ее занятий, хотя кое-что уже отпечаталось: и в словах проступает, и в мыслях, и еще глубже, наверное, пускает корни. Не стала она мне рассказывать вымышленную душещипательную историю, как она до такой жизни докатилась, честно призналась, что казалось ей, можно иметь легкие деньги и красивую жизнь, а теперь все равно уже не вылезешь. Не могла я, разумеется, не начать ее отговаривать, грозить страшными болезнями, неминуемой старостью, когда она себе уже и куска хлеба не добудет. Говорила и про самое главное: про душу, про надежду на возвращение к чистоте, про Божие прощение; рассказала про Марию Египетскую, про блудницу, которая целовала ноги Спасителя и про другие примеры из Писания, что все они прощены были, очистились и спаслись. Легко мне было говорить – я старше, и я – врач, а потому красноречиво вышло. Не знаю, подействовало ли, но полагаю, что она задумалась, и теперь пока есть время, по крайней мере, пока привязана к больничной койке, может, и вразумится. Вот как в жизни-то бывает: одни, пройдя юность в одиночку – без Бога, то есть, – такими, как Анна становятся: берутся за Руку Божью и разжигаются, как свеча, а другие – такими, как она – не могут нащупать этой Руки и тают, как воск. Но даст Бог, и она еще обрящет.
Не собиралась я затрагивать никаких тем об Илье, но само собой как-то вышло. Я поняла из ее слов, что она привязалась к нему сердечно, и, очевидно, смогла в это малое время прочувствовать и понять его лучше, чем я за много недель. Искренне и без остатка отдавала ему себя, в глубине души, видимо, надеясь, как, может, и многие молодые распутницы, что ей улыбнется счастье, и она сможет покинуть порочный круг. Все, все души стремятся к чистоте и к свету. Она – душа беспомощная - прилепилась к нему надеждой на спасение, а я – независимая – сама защищалась от него как от посягателя на надежду на спасение. Просто разное у нас с ней ощущение спасения, а потому мы, имея к Илье сходные чувства, по-разному оказались к нему привязаны. А любит ли он кого? Меня – однозначно нет, а ее – не знаю.
Я смогла оставить ей денег. Да и кстати, ведь и он тоже у нее был, с утра еще слетал! Может и впрямь, в сердце у него что-то теплое зашевелилось, что о ком-то кроме себя беспокоиться начал?
Отдыхаю в своем кресле, прокручивая сегодняшние слова, образы и впечатления, что-то внутри меня волнуется. Кругом звуки ремонтных работ, проводимых на судне, а у меня здесь, в больнице, - своя, внутренняя тишина.
Сигнал тревоги врезается в меня и выгоняет из помещения царицу-тишину. «Опять учебная», - думаю я, а все же неприятно. Радио, прервав передачи «Маяка», голосом капитана сообщает, что в румпельном отделении пожар. «Не учебная! Пожар!» - ужасом отзывается в голове. Дыхание мое прерывается, и я на момент цепенею; мне нужно хватать «экстренный чемоданчик» и быстро отправляться туда. Господи! Как страшно! А если кто-то пострадает? Если кто-то обгорит? Избави, Боже, избави!
Не успела… Дверь больницы распахивается, и с шумом вваливается ком из нескольких людей: стон и чьи-то беглые слова: «Осторожней-осторожней, вноси», и масляно-солярный запах, и дымный… Случилось…
Делаю резкий диафрагмальный вдох и сжимаю кулаки. Шаг вперед, другой… А его уже помещают на кушетку, отступают, и я вижу… Вижу! Ладони сами обхватывают лицо, и вырывается утробный вой.
«Вероника Николаевна! Доктор!», - кто-то трясет меня за плечи: «Давай-давай, милая, спасай парня!»
И все пошло, пошло… Орудую люто, как машина, всю душу мне перехватило, и работают мозг и руки, мозг и руки. Из моей памяти выныривает случай, и вижу, как в кино, обваренного крутым кипятком семимесячного ребенка; сестра с него кожу лоскутами снимает и отрезает ножницами, а он даже не кричит – шок у него, а я ей помогаю. Это было пятнадцать лет назад, а я теперь помню, как будто это сейчас происходит. И вот он закричал, и приходится его держать. Закричал… это Илья завыл, только не обваренный, а обгорелый. И теперь я не помогаю, а все делаю сама…
Сижу в затихшем сумрачном коридоре клиники и все думаю, думаю о случившемся, перебираю слова Леонида Александровича, все, о чем успели поговорить после операции. Я – врач, я все понимаю. Ожоги второй и третьей степени, местами поврежден ростковый слой кожи, значит – предстоит пластика, и все равно прежним он не будет. Пострадала значительная площадь поверхности тела, а это – эндоинтоксикация, удар по почкам и печени. Да еще ко всему в придачу перелом большеберцовой кости, и теперь – «железная» нога… но это тоже исправят. Хорошо хоть глаза целы! Господи, Господи! Сколько ж беды и боли на одного! Тяжело выдыхаю. Как хорошо, что им занимается этот славный доктор Львов, тот самый, с которым мы недавно познакомились на конференции. Как все мы в этом мире связаны! Да разве я стала бы теперь спорить с ним так запросто, на равных, как всего несколько дней назад?! Да нет же! Теперь смотрю на него, как некогда, будучи студенткой, смотрела на дедушек-профессоров, и надеюсь на него, и верю всем его словам. Добрый, добрый дедушка-доктор, вылечи Илюшечку! Господи, вложи в его руки целительную силу Твою!
- Тоскуешь, Вероника Николаевна? – Жуков садится рядом.
- Так ведь есть с чего, - тихо отвечаю.
- Есть… - выдыхает, - сколько лет на флоте работаю, но такой нелепицы не случалось никогда.
- Вы это называете нелепицей? – чуть не вскипаю я.
- Да не в том смысле. То, о чем ты думаешь – это большое горе, а я о том, как это произошло, - так же тихо и спокойно говорит он.
- А что же все-таки произошло? – чуть ли не дерзко отчеканиваю, глядя в глаза Жукову.
- Завтра комиссия, все толком и выясним, что сейчас говорить. Сама все узнаешь, - произносит мягко, - Вероника, понимаю я твою кручину, - совсем ласково и заботливо говорит мне, жалеет, - ты ж мне, как дочка, моя старшая тебе ровесница. Всегда я тебя жалел и уважал, и теперь жалею и его, и тебя.
- Да знаю, все помню, что вы мне говорили, я очень вам благодарна за поддержку и всегда, и сейчас… да и зря вы меня так цените! – уже начиная плакать, нервно бросаю ему.
- Ну Вероника, не плачь, пойдем-ка домой. Тебе завтра ведь все это дело разбирать надо будет. Не будешь же и там плакать, - утешает, берет под локоть, приглашая встать.
- Буду, буду! – еще пуще принимаясь реветь, настаиваю я.
Достаю платок и просушиваю лицо, заставляя себя, вместе с тем, успокоиться. Ведь и Жукову очень тяжело сейчас, зачем же мне из-за своего эгоизма еще хуже ему делать! Дома наревусь, если подкатит. Спокойно, рыжая, капитан тебя поддержал, и ты его поддержи или, по крайней мере, не трави!
А я действительно помню все, что говорил мне Жуков про Илью, как мягко и тактично пытался спасти от этих пагубных отношений. И если бы слушала я голос разума, конечно, поостереглась бы, но я была глуха и слепа. Даже если бы Илюша был просто хулиган, и то был бы менее опасен, чем… сынок такого папеньки, папеньки - начальника из пароходства, папеньки-золотого кошелька, папеньки, который захотел поучить сынка жизни и отправил поработать на море мотористом – в самую «кочегарку», то есть, такого папеньки, что даже Жуков не стал избавляться от такого подарочка как Илья, а стоило бы, пожалуй! И Илья прекрасно понимал, кто он такой, и чей он сынок. И все, чему он тут научился, было вовсе не душеспасительным: каким был, таким и остался, впрочем… теперь уже нет.
Добрались до гостиницы в молчании – и у Жукова, и у меня невеселые мысли: он по-своему, я по-своему, но об одном, о нем, погруженном в боль и страх в серо-зеленом сумраке больничной палаты, о нашем мальчике – его подчиненном и моем милом, бесконечно милом… Господи, помоги ему пережить эту ночь, и завтра – утро, и день, и вечер, и снова ночь, и потом еще, еще… И рабу Твоему Георгию помоги, Господи, и мне, недостойной.
Это особенное и очень важное событие – комиссия, и я – самый бескомпромиссный и самый сурово настроенный ее член. И я доберусь до истины, я выведу на чистую воду и не позволю, если что, покрывать виновных, в каких бы должностях они не состояли! Знаю, что Жуков тоже настроен жестко и должен меня поддержать, точнее, даже не так: будет настаивать на том, что виноваты не свои – любой форс-мажор, что угодно, только не его подчиненные. Мы выясним причину пожара. Я узнаю, как все это произошло с Илюшей.
Читаю рапорты. Я тоже писала рапорт как врач, оказавший первую помощь пострадавшим. Да, именно пострадавшим, потому что моторист, который спасал Илью, тоже получил ожоги, правда, незначительные. Впрочем, этой писанине я не особо доверяю: кто же не станет себя выгораживать? Вот сейчас будем беседовать со свидетелями, и на это я больше надеюсь.
Самый важный, конечно, Митя – моторист, который с Ильей вместе работал и его вытаскивал, когда случился пожар. Его просят расска-зать по порядку все, как было.
- Мы вдвоем в румпельном были со Скуратовым. Я масло должен был менять в рулевой машине, а он мыть под сланями, насухо, под тряпку, потому что потом варить должны были. Я стал сливать масло, ведро набралось, и я подставил другое, а это выносить пошел. Назад возвращаюсь, а оттуда дым, и слышу, он орет. Ну я рванул, там – дымище, я к нему - на крик, а он между сланями застрял. Там вот, наверное, как было: варить снаружи стали раньше времени, и от сварки под сланями и вспыхнула солярка, он, видать, - оттуда, а слани-то сняты, он и ухнулся, и об балку ногой – все, не вылезти, если ногу сломал. А сам-то весь промасленный, роба на нем и загорелась. Вот я к нему, стал робу срывать, его тащу кое-как, а он орет: «Нога!» - я только до трапика кое-как дотащил, он же здоровый – не вытащу, сам задыхаюсь, ору мужикам по самой по матери. Ну тут спустились мужики, вместе вытащили, и к вам, доктор, - кивает мне.
Да, у него на руках ожоги, так и есть – срывал с него одежду, и дыма наглотался, все так.
- А вот скажите, пожалуйста, почему на нем одежда вспыхнула, а вы, когда с него срывали, не загорелись? Простите за такой вопрос, - прищурившись, спрашиваю я. Понимаю, он настоящий герой, смотрю на него почти как на святого: без оглядки бросился спасать товарища, и не важно, по инструкции он действовал или нет. Но мне приходится задавать такие почти оскорбительные вопросы.
- Да очень просто. Там в румпельном как раз свалили кучу ветоши для работ, а это оказалось белье из больницы. Мы со Скуратовым перед тем, как начать работать, посмеялись, подобрали себе по комплекту и переоделись – чтобы свое не портить. А я как масло стал сливать, оно же под давлением, на меня сразу изрядно и выпрыгнуло, я весь в масле. Так вот когда выносить-то пошел, думаю, дай переоденусь. Выбрал из кучи еще и в чистом пошел. Потому, когда его тащил, Скуратова-то, на мне все было сухое, без пятнышка, я и не загорел.
Спрашиваем еще сварщиков, и «мужиков», которые тащили Илью, и бригадира сварщиков. Все так. Идиотская оплошность! Действительно, начали варить снаружи, когда внутри были люди.
Составили акт. Читаю, подписываю, но меня нисколько это не удовлетворило и не утешило. Да и что теперь толку разбирать, кто виноват, по большому счету, - здоровье человеку не вернешь. Я шла сюда, как в бой, а ухожу с горечью и досадой. Мне не хочется ничего обсуждать, ни с кем говорить, просто отправляюсь к себе, сухо попрощавшись с присутствующими.
Сижу пять минут в кресле, сморщившись, как от какого-то горького послевкусья. Смотрю на дорогой образ батюшки Серафима. Доброе лицо у него и совсем не строгое, светится пасхальной радостью. «Радость моя, Христос Воскресе!» - говорят лучезарные глаза дивного старца. Подхожу к святой иконе близко-близко, поднимаю глаза. Батюшка Серафиме! Заступниче и помощниче наш! Ты у престола Пресвятой Троицы предстоишь, обо всем можешь Господа умолить, ты всем подаешь исцеление, просящим. Не остави, заступи, подаждь исцеление рабу Божию Илие. Батюшка Серафиме, помоги! Стою еще недолго в мысленном молчании, только смотрю на сияющий лик. Верую.
Я снова в клинике. К Илье, конечно, никого не пускают, но мне можно. Ожоговое отделение – место особенное, самое, пожалуй, страшное. Когда я еще была молодой и первый раз пришла в ожоговое на практику, то мы всей группой поглядели-поглядели, хором разревелись и сбежали. Но это только в первый раз. Здесь не хочется открывать глаза. Но даже с закрытыми глазами я бы узнала ожоговое, если бы меня привели – по запаху – у него свой запах особенный.
Впрочем, я много проработала именно с ожоговыми больными и научилась быть спокойной и бесстрашной. А вот сейчас мне очень тяжело смотреть на одного больного, рядом с которым я сижу. И в этом ничего удивительного нет. Ведь даже если каждый день видеть болезнь или смерть и к ней привыкнуть, все равно будешь ужасаться и страдать, если болеть или умирать станет кто-то близкий. И здесь тоже самое.
До него нельзя дотронуться, он пока не может говорить, почти и не шевелится, только слушает. И я воркую, баюкаю, стараюсь убеди-тельно рассказать, каких высот достигла медицина, и что его непре-менно вылечат, что будет, как новенький, что я это много раз видела и видела результат.
Нет, не будет, конечно, - я привираю, сама знаю, что многое, безусловно, будет сделано, что предстоят операции и операции, но как новенький уже не будет. Верит ли он мне? Как страшно, должно быть, ему сознавать, что жизнь сломана, что в девятнадцать лет он стал уродом, что еще долго мучиться в больницах, что впереди еще столько боли. И я об этом думаю, и мне ужасно тяжело. Так тоскует душа, что сейчас заплачу. Лучше выйду ненадолго и переведу дух, потом смогу вернуться.
В дверях сталкиваюсь с мужчиной в халате внакидку, явно не доктором, сталкиваюсь неловко, сразу пытаюсь извиниться и попятиться, так как он не пытается меня выпустить и продолжает движение внутрь палаты, но при этом успевает взяться за дверную ручку и выдавить дверью меня наружу, сам делая шаг назад. Вылетаю, как пробка, и мы оказываемся в коридоре друг против друга нос к носу за закрытой дверью. Очень ловко сделал!
- Очень хорошо, что я вас здесь застал. Вы Вероника, не так ли? – деловым голосом произносит пришелец.
Киваю, глядя на него недоуменно и пытаясь догадаться, кто бы это мог быть.
- Замечательно, давайте отойдем слегка, у меня к вам есть разговор, - говорит, шагая к окошку.
Я послушно двигаюсь вслед.
- Впрочем, разговор весьма короткий, - достигнув окна, он поворачивается и смотрит пристально колючими сухими глазами.
Продолжаю молчать, не постигая, что это за начальник такой, что таким менторским тоном говорит со мной, и спросить пока не дерзаю.
- У меня к вам только одно предложение, - делает паузу, что придает его речи еще большей внушительности, - перестаньте сюда ходить раз и навсегда, - отчеканивает слова, давая понять, что не шутит, и после малой паузы добавляет, - и потом не появляйтесь. Вам понятно?
Я смущена, если не сказать напугана, только смотрю на него. Глаза у него большие, светлые, взгляд такой тяжелый, металлический и голос тяжелый, и вообще, что-то в чертах лица узнаваемое. Может быть, я забыла кого-то, то есть его, и лишь потому не понимаю, отчего он так позволяет со мной говорить. И тут проскальзывает догадка тонкой ниточкой, отчего невольно прищуриваю свои слепенькие глазки: «А может, это и есть Илюшкин папа, тот самый папа-шишка?» Эта мысль словно дает прорезаться дару речи, и я тихо спрашиваю, приподнимая брови:
- А вы, простите, кто?
- Я отец, - скривив слегка губы, низко и как будто со сдержанным гневом и омерзением говорит он – не ожидал, значит, такой наглости от какой-то врачишки.
- Очень приятно, - давясь, выдыхаю я и ретируюсь. Ускользаю по коридору на лестницу. Вдогонку слышу:
- Значит, вы все поняли, - то ли вопрос, то ли команда. Но уж конечно, я не буду устраивать сцену, пытаться прорваться в палату и глупо качать права. Я просто его боюсь и оттого сбегаю, как беспризорная собака, увидевшая в руках человека поднятую палку.
Спускаясь по лестнице, стаскиваю халат и уже собираюсь совсем покинуть здание, как вспоминаю, что в ординаторской осталась моя сумка. Неохотно разворачиваюсь и снова иду наверх, как будто боюсь опять встретиться с грозным отцом. Дверь в ординаторскую не заперта, но там никого нет. «Вот так и лучше», - думаю я, - «не придется ни с кем пересекаться». Спешно забираю свои вещи, оставляю халат и убегаю из больницы.
РЫЖАЯ КОШКА ПОБЕДА
Я собираюсь нарушить приказ Скуратова старшего не появляться у Ильи, не сразу, конечно. Несколько дней я малодушно избегала приходить в клинику, боясь и показаться там.
Впрочем, не так. Пришло время душе моей вкусить поста. Так давно я не могла попоститься, не в смысле воздержания от скоромной пищи и увеселений, а в смысле обращения ко Христу с сердцем сокрушенным. Несмотря на то, что роман с Ильей закончился, в душе осталось много скверны: недопрощенной обиды, недожженной страсти, воспоминаний, заставляющих вздрагивать и морщиться. Как будто болото осушили, но на дне остался толстенный слой гнилого ила. Теперь пора брать «духовную лопату» и выгребать накопленный греховный ил. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей.
Я путешествовала по Святым местам (и почему у меня не нашлось на это времени раньше?), постаралась внимательно подготовиться к исповеди и принятию Святых Тайн, снова была в Херсонесе в соборе, где и приобщилась. В солнечном, торжественном храме благоговейно подошла к Святой Чаше, и по принятии мною Даров отчетливо зазву-чали в душе слова:
Видихом Свет истины,
Прияхом Духа небесного,
Обретохом веру истинную,
Нераздельней Троице поклоняемся,
Та бо нас спасла есть.
Эти дни я пыталась молиться, думать, анализировать и, как мне кажется, Божией милостью, пришла во вполне равновесное состояние. Слава Богу за все! Слава Богу за скорбь и за радость.
Это, все-таки, главная причина, почему я не шла к Илье. Зато теперь могу прийти к нему с новым сердцем и посмотреть другими глазами.
Илье, конечно, лучше, он говорит, и даже в настроении его появилась какая-то бодрость, даже шутил. Это Жуков рассказал, побывав у него. И еще передал мне, что Илья спрашивал, где я и почему не прихожу, просил, чтоб позвали меня. Впрочем, Жуков добавил еще, что хорошо, что не ищу рожна и не лезу, пока там орудует папа (я, поделившись с ним, рассказала, что произошло в клинике). Этот папа всю больницу построил по стойке «смирно», а вскоре и вовсе собирается перевезти сына в Москву. А это, надо полагать, вполне правильное решение, учитывая медико-технологические возможности Москвы и финансовые возможности папы.
А теперь я все-таки соберусь с духом и пойду к Илье, хотя бы потому, что мы окончили ремонт и уходим, и мне надо с ним проститься. Я отправлюсь с «Капитаном Свиридовым» на юг, через Черное море, а он будет увезен на север, в столицу.
Снимаю со стенки образ батюшки Серафима – бесценный образ, написанный дивеевскими сестрами и освещенный на мощах старца, хранящий его благословение. Пусть теперь оно будет и с Ильей. Он, конечно, весьма от церкви далекий человек, но святую икону, не сомневаюсь, почтит и будет беречь. А пути Божии не ведомы. Может быть, молитвами преподобного, и он придет на путь истинный. Очень на это надеюсь. Я согласна не видеть его никогда, и даже не слышать о нем, только бы был спасен, это самое главное.
Конечно, я схитрила – перед тем, как отправиться в палату осведомилась в ординаторской, нет ли в больнице папы, чтобы в случае неудачных обстоятельств попытаться пересидеть. И в то время, пока я буду у Ильи, попросила персонал последить невзначай, и если папа объявится, предупредить меня.
Мне повезло, и я надеваю халат, мою руки и беспрепятственно отправляюсь в палату, надо думать, в последний раз. Плавно открываю дверь.
- Здравствуй, родной, - тихо и ласково зову его.
Палата наполнена осенним солнцем, и на стене вальсируют тени поредевших листочков, играющих в ветру за окном. Он поворачивает голову, и я смотрю на него и улыбаюсь, улыбаюсь легко, не боясь уже видеть его лицо.
- Где ты была? Я ждал…
- Приболела, - тихо говорю, гладя подушку рядом с его головой.
- А я подумал, это отец… У тебя волосы так светятся на солнце, как червонное золото, и глаза – такие зеленые, как нефрит… красиво, - шепчет медленно.
«Красиво!?» Да как же ты это во мне увидел?! В первый раз уви-дел, что «красиво». Что же в тебе произошло?! От избытка сердца уста глаголют? У меня слезы выступают от умиления и жалости.
- А я тебе принесла кое-что, - достаю образ и показываю ему, - это батюшка Серафим, саровский чудотворец. Он все-все может, он тебя исцелит.
- Поднеси поближе.
Подношу икону близко к его лицу, и батюшка Серафим поднятой десницей, перстами, сложенными для благословения, как будто осеняет больного крестным знамением.
- Я его помню, он был у тебя в больнице, я и до этого его видел.
- Поставлю его вот сюда? Будешь на него смотреть, хорошо? – спрашиваю, прилаживая икону на столике.
- Ты пришла попрощаться? – это даже и не вопрос почти.
В горле у меня даже перехватывает. Я и не знала, как начать этот финальный разговор, а он вот так просто: «пришла попрощаться».
- Откуда знаешь? – почти беззвучно произношу после паузы.
- Знаю, - выдыхает. Мы некоторое время молчим, но это не неловкое пустое молчание. Оно полно внутреннего собеседования, хотя лишено всяких слов. Мы никогда не были так близки друг другу, и я невольно, повинуясь охватившей меня полноте чувства, становлюсь на колени рядом с койкой и приближаюсь к нему, стараясь, однако, не подносить слишком близко голову, памятуя об обстоятельствах его состояния.
- Прощаться – значит, просить прощения, - шепчу и прерываюсь ненадолго, борясь со своей сжимающейся гортанью, - прости меня, - выдыхаю почти неслышно сухим шепотом.
- Прощаю, и ты меня прости, - говорит он гораздо живее, чем я, и крепче, глядя тепло и чисто. Удивительный взгляд, такой живой и сильный, хотя ни ресниц, ни бровей нет, и кожа вся испорчена.
- Бог простит, и я прощаю, - говорю не формально, а по-настоящему. И так хорошо становится, и в то же время так тоскливо и горько, что слезы снова выступают.
- Не плачь, не плачь, кошечка рыжая, - утешает ласково, а сам тоже плачет.
Я откидываюсь корпусом от постели назад, продолжая держаться руками и оставаясь на коленях. Мы оба тихо плачем, а за окном плачет крымская осень, не дождем плачет, а солнцем и листьями, теплом на прощание. И в палате косыми лучами и редкими искорками пылинок в них плачет, глядя на нас, день. Прощание и прощение… с теплом и болью… навсегда.
А потом говорим, делая большие паузы и не гонясь за словами. И как в волшебной сказке мрачный заколдованный замок, окруженный чащей и буреломом, превращается в прекрасный сияющий дворец с благолепным садом, так и наши заколдованные грехами отношения сбрасывают гадкую чешую, и все становится просто и чисто. Я не вижу безобразия его ожогов, не чувствую под коленями твердого пола, только радость, тихую радость ощущаю после всех разрешенных обид и утихших страстей. И мы остаемся рядом и общаемся душами и немногими словами.
И это было бы бесконечно долго, но рушится неожиданно, и даже не верится, что что-то может вмешаться. Я оглядываюсь на звук открывающейся двери.
- Вероника Николаевна, пора, - с натянутым спокойствием и улыбкой произносит, стоя в дверях, медсестра. Я все понимаю, и, не желая разрушить хрупкую новорожденную радость, тороплюсь проститься и перекрестить его и всего пожелать, не выказывая, однако внешней спешки. Выскальзываю из палаты и, повинуясь жесту предупредившей меня медсестры, спасаюсь бегством в другую сторону коридора.
Конечно, сейчас папа появится в палате, и Илюша все поймет, поймет, почему я сбежала, но поймет также, что это необходимо и хорошо для нас обоих, и простит.
Покидаю больницу; сделав несколько шагов сквозь теплый наполненный солнцем воздух, оглядываюсь и некоторое время смотрю на окна, за которыми навсегда оставила свою единственную любовь. Любовь прошедшую, любовь – урок, любовь, родившую молитву… молитву о своей слабости и печали и молитву за ближнего; любовь, ведущую к Богу. Господи, слава Тебе за все, хвала и благодарение!
Мои морские приключения подходят к концу. Еще несколько дней и я покину Х. По прибытии в российский порт, я передам дела новому врачу и смогу отправиться домой. Георгий Константинович тоже сменится, и, может быть, мы даже вместе поедем в Нижний.
Как там мои Сережа и Лиза? У нее уже, должно быть, весьма круглый животик. А как там Анна? И к ней обязательно поеду. А моя больница? И академия? Все мое, мое родное! Вернусь, даст Бог, обязательно вернусь! А пойду ли когда-нибудь снова в море? Вот уж не знаю! Потом, потом об этом думать буду. Скорее теперь на родину!
Стараюсь напоследок насытиться теплом и солнцем. Дома-то - хо-лод, темнота, ветер, сырость и снег - ноябрь.
И я на палубе. Дышу, дышу морем, слушаю, слушаю, и надышаться, и наслушаться, и солнцем напитаться не могу. И в душе у меня тепло и мирно, как давно уже не было. Как море ласково после прошедшей бури, играет солнечной золотой рябью, так и во мне мелкими искорками мелькают добрые, грустные и светлые чувства. Все пронеслось, все улеглось. Вспоминаю Илью, не только с болью, но и с радостью, и радости больше. Конечно, непременно узнаю через коллег, когда вернусь, как там у него дела, как идет выздоровление.
Подходит сзади Вася, попыхивая трубочкой, берет кончик моей косы и начинает им играть. Мы снова стали общаться в последнее время и как-то незаметно, само собой, как будто и не было никаких острых моментов.
- Вась, не чади! Сколько раз тебе говорить! – начинаю ругать его за курение, - уйду сейчас.
Делаю пару шагов в сторону и сажусь на кнехт.
- Встань скорей! Сидеть на кнехте – на голове у боцмана, - бурчит Вася; трубку изо рта все-таки вынул.
- У тебя, то есть! Ну, может, ума прибавится, - смеюсь я, вставая с кнехта, - выкинь эту дрянь! Вот возьми и выкинь!
- Прямо за борт?
- Прямо за борт!
Трубка летит вниз и плюхается в воду. Смотрю на Васю в удивле-нии: да как это он так? Не уж-то ради моих слов?
- Что ты, Рыжик, удивляешься? Ради тебя готов расстаться даже с ней, - кивает в сторону утонувшей трубки и улыбается.
Всматриваюсь, сощурившись, в его лицо, в смеющиеся карие глаза, пытаюсь прочитать, расшифровать этот знак, который он подал, явно подал мне, выбросив трубку.
- Вот уедешь скоро, а я тебя ничем и не порадую, - говорит ни то весело, ни то грустно, - пусть хоть так.
Не могу я на это ничего сказать, и мы молчим, отпуская взгляды гулять по блуждающим волнам.
- А я ведь тоже скоро домой. Как там мальчишки с бабушкой? Со-всем, поди, развинтились, - говорит задумчиво.
Я знаю, Вася – вдовец, и пока он в навигации (а это большая часть года), два его сына живут с Васиной мамой.
- Нужна мамка пацанам! Папки-то, по большей части, дома нет, у бабушки все озоруют. Нужна мамка, да такая чтоб с характером, - потряхивает кулаком, - а где ж я ее найду, из воды, что ль, выловлю?
Я улыбаюсь и замечаю боковым зрением, что он видит мою улыбку, но молчу. Понятен мне его намек, но нет на него ответа. Отдыхает душа, не желает запылать новым костром и бережет еще тепло уходящее – память об Илюше. Но и Васька рыжий – мне друг дорогой, и отрезать, и прогнать его – не могу и не хочу. Вот и остается только улыбнуться. А какова будет воля Божия – не знаю, сам Господь все разрешит, и от этой уверенности мне спокойно.
Вечером я снова на палубе. Провожаю день, солнце в тучах, серебристых чаек, и радостные надежды копошатся во мне, и верится, что имя мне - Победа. Я дивлюсь морю и природе, дивлюсь всему, что происходит, своей жизни, откатившейся и наступающей, и радуюсь, радуюсь. Смотрю в бесконечную даль и от благоговения перед величием Божия мира и премудрости устроения жизни, от осознания непрестанной бережной заботы Творца о всякой твари, и обо мне, начинаю с умилением сердца песнопение, строки сто третьего псалма, что поется в начале Всенощной:
Благослови, душе моя, Господа,
Благословен еси, Господи.
Господи, Боже мой, возвеличился еси зело.
Благословен еси, Господи.
На горах встанут воды, встанут воды.
Дивна дела Твоя, Господи.
Посреде гор пройдут воды, пройдут воды.
Дивна дела Твоя, Господи.
Вся премудростию сотворил еси, сотворил еси.
Слава Тебе, Господи, сотворившему вся, сотворившему вся.
Комментарий автора: Новый опыт души, обретенный на флоте, заставляет Веронику выйти из духовного застоя.
Дорогие читатели! Не скупитесь на ваши отзывы,
замечания, рецензии, пожелания авторам. И не забудьте дать
оценку произведению, которое вы прочитали - это помогает авторам
совершенствовать свои творческие способности
Очень глубокое и сильное произведение. Такое ощущение, что вы сами работали на морском флоте и были очевидцев этих событий. Комментарий автора: Я-то на флоте не работала, но мой супруг был моряком,поэтому многие подробности мне могут быть известны. Впрочем, особенности судовой жизни - этоже только канва, обстановка, здесь ведь главное - путешествие души, а новая трудная обстановка - это только как шенкель для лошади - движущая и направляющая сила. А события, описанные в повести, равным образом, как и большинство героев - модельные образцы. Настоящий - Вася, этот человек существует. Да, кстати, ведь эта повесть - продолжение (ну почти) "Бабочки над морем".
Гость
2009-11-12 17:00:28
Очень понравилось, жаль только что оставила она Илью. Комментарий автора: Что значит оставила? Во-первых, все уже было решено до известных событий, во-вторых, ей остаться никто и не предлагал, и в-третьих, ей бы не позволили (Илюшин папа). Да и есть же здравый смысл, в конце концов!
напорко алла
2009-11-14 22:17:42
я знаю,если человек искренне ищет Бога,Бог обязательно ответит.спасибо за прекрасное произведение. Комментарий автора: Благодарю за добрый отзыв. Рада, что Вы увидели духовный смысл (точнее, попытку на таковой), а не только морские подробности.
Владимир Новиков
2012-11-11 20:36:55
Одинокое и гордое сердце женщины мечется, но не может найти покоя. Очень труден этот путь через свою гордыню. И в 30, и в 40, и в 50, и до конца жизни мы познаём себя. И чем больше препятсвий на пути, тем полнее и ближе мы познаём себя и окружающих. Комментарий автора: Благодарю за отзыв! Совершенно справедливо сказано, женщине в одиночку жить не просто, а женщине с не очень женственным характером - еще сложнее. Но так и есть: Бог ставит нас в такие условия, чтобы мы понимали, что мы есть, особенно, что мы есть без Него!