Швейная машинка стрекотала несколько вечеров подряд – мама шила мне новое платье. Откуда взялась материя, не помню, а вот какой она была, вижу и ощущаю даже сейчас, спустя пятьдесят с лишним лет. Сначала мама придумала, как кроить, какую юбочку и какие рукавчики, и спрашивала – «а хочешь, тут будут оборочки и тут?», и я, конечно, соглашалась, а потом несколько раз примеривала – отдельно юбочку, отдельно лиф, и то и другое вместе, потом мама прикалывала булавками фонарики-рукава, булавки больно кусались, а мама успокаивала – «красивым будет и носиться хорошо будет»; и надо было стоять, не шевелясь, или поворачиваться только так, как мамины руки направляли, и поэтому примерки казались мучительно-долгими.
А позже, перед тем как заснуть, я смотрела, как мамина рука крутанет несильно серебристое колесико швейной машинки и перекинется быстро к ручке (я помню ее – маленькую, ладненькую, темно-коричневую, очень гладкую, хорошо помещавшуюся и в моей ладошке), и закрутятся рука, ручка, колесико, и застучит иголка быстро-быстро – тук-тук, тук-тук, тук-тук; и замельтешат в моей утомившейся за день голове все звуки, жара, быстрый прохладный ливень, все подружки, все классики, прыгалки, мячи и куколки, все страшные дядьки и злые старухи, дурацкие мальчишки, разоряющие наши секретики, шум ветра, обрывки музыки по радио, стихи, считалки, догонялки… и булка с теплым молоком… и сон наконец-то накроет все воспоминания и пустит время течь по-своему…
Сегодня 26 июня и, может быть, год 1952-й или 1951-й, и мне исполнилось
6 или 5 лет, а может быть, и 4, ну тогда это 1950-й. Почему 26-е? Ну, как же иначе?
Ведь только в день рождения можно, проснувшись утром, увидеть на спинке стула около своей кровати новое, очень красивое платьице, можно протянуть к нему руку и потрогать каждую из трех оборок на юбке: они одинаково широкие, как моя рука от локтя до ладони, и очень кудрявые, они нашиты поверх юбочки и так же смешно топорщатся, как и мои вьющиеся золотистые волосы. Оборочки, только чуть поуже, украшают и перед лифа, и рукавчики, и маленький кругленький воротничок.
Я вскакиваю и, вопреки установившимся правилам утренней гигиены, пытаюсь быстро облачиться в это новое, чудное, уже полюбившееся… Но быстро не получается. Когда я снимаю его со спинки стула и чувствую его легкость и почти воздушность, то понимаю, что сначала надо насмотреться на него и натрогаться еще, что тех прежних прикосновений оказалось недостаточно, что тогда я ощущала лишь прелесть оборочек, а в нем столько других красот!
Цветы на материи были крупными, коричневыми, со множеством оттенков от светло- до темно-коричневого, были и веточки, и листья, и тоже коричневые. Наверное, это были пионы, а может, и розы, а может, и хризантемы – то, что лепестков у цветков было много, я помню хорошо. И рисунки эти были не слишком густо разбросаны по светлому шелку цвета какао или чая с молоком, скорее – чая, потому что общий фон был ближе к желтовато-белому, чем к розоватому цвету какао.
Платьице было таким же гладким, как и моя кожа, и было прохладнее моего тела, оно шуршало так нежно, когда я натягивала его через голову и когда руки просовывала поочередно в рукава. И вот пуговичка сзади на шее под моей кудрявой гривкой застегнута, поясок завязан на талии, и можно, наконец, почувствовать, что за прелесть эта юбочка солнце-клеш, и каково предназначение трех оборок: они слегка оттягивают юбочку вниз, и из-за них она так красиво шевелится при малейшем моем движении. А если раскрутиться влево или вправо, а потом быстро присесть и увидеть себя как будто сверху, то вместе с платьем солнце-клеш и своей золотой головой я превращаюсь в большой-пребольшой цветок лотоса, выглядывающий из больших-пребольших листьев – только вчера вечером я листала эту красивую книжку «Индийские сказки».
Сандалики мои были старенькие и из мягкой кожи. Сегодняшние девочки и слова-то такого, наверное, не знают – «сандалии», у них теперь все лодочки, да босоножки, да кроссовки в ходу. А у нас тогда зимой валенки, летом сандалики или босиком, и вся недолга. И поскольку мягкость моих сандаликов обеспечивала необыкновенную легкость бытия, то я и поскакала вприпрыжку-вприскочку из комнаты налево по длиннющему коридору мимо кухни с шипящими примусами и керогазами, вниз по широкой лестнице (а у этой лестницы было еще и по две боковые такие же широкие лестницы аж до четвертого этажа, и я всегда думала, что живу в огромном древнем замке!), на первый этаж, через вестибюль, в котором помещалось 15 моих самых больших скачков, через двойную входную дверь – внутренняя незначительно всхлипывала, а наружная грохотала тугой пружиной на весь наш дом-корабль. Именно этими последними звуками заканчивались домашние впечатления и начинались уличные.
Солнце, ветер, гоняющий пыль и листья. Горький запах серебристых тополей и полыни. Поднимают облачка пыли и мои сандалики, а ветер играет с платьем.
Улица звалась Пушкинской. Через дорогу – Ленинский скверик, который памятен двумя происшествиями – летним и зимним. Летом у меня там украли немецкую куклу. Такой красавицы с почти настоящим лицом и с закрывающимися глазами не было ни у кого в округе, и, наверное, поэтому она не должна была принадлежать мне одной. А зимой меня подговорили – «да ничего такого, красивый блестящий снег и только!» – лизнуть железную цепь, окружающую памятник дедушке Ленину. Все смеялись, а я мычала и плакала, и горячие слезы не помогали языку отодраться от железяки. Помогли соседские мальчишки, притащив чайник с теплой водой.
Но оба эти события случились позже, а сейчас мне 4 года (скорее всего так, потому что вижу себя совсем маленькой). Я выскакиваю на ярко-солнечную улицу и не перебегаю дорогу к Ленинскому скверу, а сворачиваю налево. Где кончается наш дом, начинается улица Советская. На ней магазины, а в магазинах хлеб, банки с крабами и леденцы. Я ничего не покупаю, да и не на что – эти леденцы с крабами вспомнились как символы детства.
Мама не разрешала мне уходить далеко от дома – один квартал, не дальше. А за этим одним кварталом по Советской – перекресток.
А на перекрестке стояли они. Их было три. Два больших, один поменьше. Два больших высотой почти что с дом. От них пахло зоопарком, и они были живые и не в клетке. Вокруг них гомонился народ, но не очень-то дивясь. Ведь это только для меня такое зрелище было впервые! Некоторые смелые мальчишки даже пытались их потрогать, а я ходила вокруг и осматривала подробности: какое у них что.
Были ли это самцы-верблюды, или самки-верблюдицы, не знаю, меня, видимо, тогда еще не сильно занимали вопросы пола. А вот то, что они были могучими сильными существами, гораздо сильнее собак, ослов и лошадей, мне было ясно. Я рассматривала их долго и внимательно. До сих пор помню их постоянно движущиеся ножищи, помню шерсть, свалявшуюся, висящую клочьями, но казавшуюся мне очень-очень красивой, потому что цвет их шерсти был таким же желтовато-белым, как и цвет моего шелкового платья, помню горбы, морды, глаза, ресницы, уши, огромные костяные зубы. «Бабушка, бабушка, а для чего у тебя такие большие зубы?»
Один большой верблюд согнул ноги в коленях и улегся на землю, вздыхая и охая, а другой стоял, переминаясь с ноги на ногу, и смотрел вдаль. Красивый профиль, длинная подрагивающая шея, постоянно двигающиеся губы и жующие что-то челюсти. Он медленно поворачивает башку, и я чувствую и вижу его взгляд.
И он плюнул.
Уличный гомон как-то вдруг затих. Я заревела не сразу. Помню чье-то протяжное «о-о-о-о!» и вопль мальчика – «плюнул, плюнул!».
Отвратительная липкая, пенистая и одновременно тягучая гадость накрыла мои волосы, лицо и падала огромными кляксами на землю, когда я пыталась руками снять ее с себя.
Дороги домой я не помню. Что сказала мама, как реагировали соседи, не помню. Наверное, меня отмывали в нескольких водах. Мытье происходило на той самой кухне, где воду грели кастрюлями на примусах. Никакое мыло – ни детское, ни хозяйственное – не могло промыть волосы, они свалялись, как верблюжья шерсть, и долго не сохли. Платьице тоже стиралось несколько раз, но каждый раз, высыхая, становилось твердым, и по юбочке и по оборочкам можно было постучать пальцами, как по толстому листу бумаги из альбома для рисования. Наверное, тогда я и пыталась перерисовывать красивые цветы с ткани в альбом. А иначе откуда такая яркая картинка: маленькая девочка, очень коротко стриженная, тихо плачет, вспоминая, каким легким, прохладным и воздушным было вчера ее платье, и шепчет – «почему-почему-почему»?
А для меня, теперь уже совсем взрослой, так и остается неразрешимым вопрос – почему я все-таки так люблю верблюдов…
Наталья САЙГИНА
|