Черным искушение называл Лёнюшка такие часы.
— Стою на молитве — и страшно, — жаловался он отцу Иерониму, — пусто, словно какая бездна.
— Бог есть Свет неприступный, — еле слышно отвечал ему старец, — и тьма окружает Его. Если мы и земными глазами глянем на солнце — их помрачает его сияние, а уж что же тщиться узреть духовным оком Самого Господа, пока оно не очищено от земных страстей? Потерпи, Леонид, — мягко говорил он, — ибо лишь претерпевший все до конца спасется.
После всех искушений, бесовских нападений и потрясших его до глубины души рассказов Ирины Лёнюшке мучительно хотелось вымыться. Поэтому, видя, что из церковной баньки идет дымок, он доковылял до келейки грозной старостихи, которая заправляла здесь всем хозяйством, и, приложив руку к сердцу, стал слезно умолять ее пустить и его попарить немощную плоть, взывая к ее христианскому милосердию.
— У меня и нога парализована, и шифрания, и идиотизм, и вообще я инвалид детства.
— Иди, надоел уж, мочи нет! — недовольно сказала она, ибо знала, что Лёнюшка все равно не отступится.
— Саш, а Саш, ты мне спинку потрешь? — заныл Лёнюшка, ковыляя за Александром, подметавшим двор, и просительно заглядывая ему в глаза. — Нам Господь заповедал любить врагов наших!..
Саша откинул метлу и мрачно воззрился на него.
— А то я больной, уже полгода не мылся, аж горит! — затянул Лёнюшка.
Через пять минут Саша уже помогал ему влезать в ванну, в которую он наскоро наплескал воды из горячего бака, и усердно тер его узкую спину, в то время как Лёнюшка давал ему необходимые наставления:
— Мыльца, мыльца побольше, не скупись, а то я уж полгода не мылся, да три посильней, а то больно деликатничаешь. А шампунью-то не надо, — сказал он, видя, как Саша развинчивает зеленый пузырек, — от нее перхоть одна. Мыльцем, мыльцем намажь погуще, да продери!
Вскоре он уже стоял, завернутый в большое Сашино полотенце, и красные щечки его лоснились от удовольствия.
— Леонид! Это что ж такое! — в изумлении воскликнул вдруг Саша, спуская воду. — Вода-то с вас — совсем чистая, только мыло и плавает по поверхности!
— Тише, — строго сказал тот. — И не говори никому!.. Александр! — позвал он, когда Саша уже распахивал дверь баньки. — Канонник-то забери, а то так и пролежал у нас вчера весь день без всякого толку.
Он протянул клеенчатую тетрадь.
Саша на секунду задумался, что-то соображая, смутился и вдруг улыбнулся ему радостной широкой улыбкой:
— А причесать-то вас тоже, наверное некому! Давайте я уж вас и причешу заодно!
В полутемной церкви было уже много народа, все стояли, тихонько переговариваясь. Неподалеку от Ирины женщина с плоским скуластым лицом рассказывала своей соседке — непомерно толстой бабе, у которой так много было чего накручено на голове, что, казалось, к ней привязана небольшая подушка.
— А я-то и не хочу до конца исцеляться — только, чтоб облегчение было, и довольно. А то боюсь, как в прошлый раз — только батюшка беса-то моего изгнал, я сразу за старое: беретку набекрень, губы бантиком и всякая там любовь-разлюбовь, дом отдыха. Про Бога и вовсе забыла. Тут-то бес и нагрянул да еще с компанией — принимай, мол, хозяина! Боюсь, и на этот раз, коли батюшка его изгонит, не выдержу я испытанья мирскими соблазнами, от молитвы отойду!
Ирина пожалела, что не захватила заветный еженедельник, и принялась разглядывать разношерстную публику. Прежде всего она опять увидела своего лошадиного человека, про которого еще вчера в церкви, вновь услышав его страшное ржанье, осведомилась у Пелагеи. «Да это ж Ваня, — ответила ей старуха,— ты-то его не бойся, он такой смирный, благоговейный — раб Божий. Баба какая-то его испортила, все молочком заговоренным поила — женить на себе хотела. А он — что он? У него и жена тогда была, и детишки...»
Ваня прикладывался к иконам, становясь на колени и складывая молитвенно руки, и издавал короткие жалобные «иго-го-го».
Был и тот, похожий на спившегося художника, беспрестанно накладывающий на себя крестное знамение и отвешивавший глубокие поясные поклоны. Выпрямляясь, он блаженно и бессмысленно улыбался, вновь принимаясь за свое трудоемкое подвижничество.
Рядом с Ириной оказался юноша, весьма интеллигентного и даже благополучного вида, с неглупым и приятным лицом, одетый в темно-синюю куртку-»аляску». Он был всецело поглощен какой-то странной игрой: на растопыренных пальцах он держал то ли натянутую нитку, то ли резинку, на которую была нанизана пуговица и которую он то и дело поддевал мизинцами, азартно крутя ею перед носом. Когда она закручивалась каким-то, одному ему неведомым образом, он, издавая восторженное «о!», начинал все сначала.
Остальная публика была довольно заурядна и мало примечательна: какие-то поблекшие женщины — и очень толстые, и совсем тощие, мужчины с лицами прохожих, бабки, две девушки, одна из которых показалась Ирине миловидной. Она как-то странно озиралась и втягивала голову в плечи, словно боясь, что ее вот-вот ударят. Впереди — у самых перилец — стоял высокий дядька с лысым начальственным затылком. У окна — дама в каракуле, которая поглядывала вокруг презрительно и надменно, стягивая в ниточку губы и неодобрительно качая головой.
— А вас что — тоже гипнотизер испортил? — сочувственно обратился к Ирине некто в пальто с вытертым цигейковым воротником, из которого высовывалась длинная жилистая голая шея.
Он напомнил Ирине их бывшего садовника и сторожа — у того были такие же сальные жидкие волосы и редкие зубы, которые он каждый раз при виде Ирины обнажал в улыбке какого-то блаженного восторга.
Он сделал для нее беседку из четырех кустов, увитых плющом, и каждый летний день приносил ей букеты только что срезанных цветов.
— О, — говорила она, — у вас есть вкус! Знаете, даже из превосходных цветов можно составить букет так, что получится лишь аляповатая мешанина.
И тогда он краснел, пятился, приседая и прикладывая обе руки к сердцу, чем выражал свое бессловесное счастье.
Зимой из его сторожки доносились жалобные звуки флейты, на которой, впрочем, он не мог вывести больше двух-трех фраз и, когда Ирина вбежала к нему однажды с просьбой подтолкнуть забуксовавшую машину, она увидела у него на стене свою фотографию в аккуратной рамке, очевидно выкраденную из альбома и обреченную внимать этим переворачивающим душу звукам.
Как-то раз вместе с букетом он принес ей и белый конверт с витиеватыми стихами собственного сочинения, в которых повергал к ее ногам свое безрассудное, истаявшее в пламенном огне сердце.
— Очень мило и поэтично, — одобрительно сказала она. — Правда, рифма хромает. А что касается меня, — она пожала плечами, — я не могу любить человека, который пишет «прекрасная» через букву «т».
Нет, — сказала она, — я не знаю никакого гипнотизера!
— А меня — гипнотизер! — горестно воскликнул он поднимая очи горе, и возопил: — Господи, накажи, накажи гипнотизера!
Наконец, на амвоне появился старец. Медленно раскрывая большие книги в тяжелых переплетах, он долго крестился, покашливал. На его руке висело длинное вафельное полотенце. Следом за ним из алтаря вышел Таврион, которому бесноватые стали тут же передавать какие-то длинные списки.
Не дожидаясь тишины, старец начал медленно и внятно читать молитвы.
Ирина была немного разочарована. Она ожидала увидеть более эффектное зрелище — ей мерещился величавый Калиостро, который бы вытягивал властные руки над этой жалкой трепещущей толпой, повелевая бесам голосом, не терпящим возражений: «Изыдите!» — и щелкал бы длинным бичом. Глаза бы его метали молнии, длинные черные волосы бы развевались. Он был бы весь, как Божия гроза! Он гордо бы раздувал тонкие ноздри и осенял бы пространство золотым крестом. А потом подошел бы к Ирине и сказал бы с благородным поклоном: «Благодарю вас! Вы мне очень помогли сегодня тем, что находились рядом!»
Старец же смотрелся весьма буднично, переходя от одной книги к другой, и, как только он замолкал, русобородый Таврион начинал шелестеть бумажками, глуховатым голосом читая нараспев бесконечные имена: «Параскевы, Людмилы, Прохора, Сергия, Таисии, Матрены, Симеона, Константина, Андрея, Агнии, Марфы, Игоря, Домны, Алексия, Анатолия...»
Бесноватые стояли, переминаясь с ноги на ногу, разве что Ваня Иго-го как-то особенно разнервничался — он орал все громче, все тоскливей, пока не испустил тот изощренный лошадиный вопль, который так поразил Иринино существо накануне; да еще юноша с пуговицей на нитке все чаще и чаще взмахивал руками, все восторженнее выкрикивал свое «о!», пока наконец нитка не соскочила с его пальцев, и тогда он яростно погрозил старцу большим кулаком.
— А ну и что! — выкрикнула, бесстыдно выставляя вперед ногу, женщина с тихим и изможденным лицом, черты которого вдруг исказились, и в них проглянуло что-то лютое, решительное и бездонное.
— Искусство, искусство, — кивал, как бы с кем-то соглашаясь, тот, — в продранной на рукаве телогрейке, не переставая кланяться и креститься.
Баба с как бы привязанной к голове подушкой упала на пол и покатилась по нему, колошматя ногами и разгоняя бесновавшихся своим тучным, бьющимся в судорогах телом.
— Параскева! Зачем сюда притопала? Я тебе говорил — не ходи туда, не ходи! — зычным мужским голосом заорала вдруг ее давешняя собеседница, не желавшая исцеляться до конца.
Ирине пришло в голову, что если она присутствует при сеансе массового психоза, то и сама может волей-неволей поддаться его психологическому воздействию и даже наговорить чего не следует. Поэтому она решила взмыть над этим, как она выразилась про себя, «безусловно очень интересным жизненным материалом» на коне теории, которая бы позволила ей отстраненно и беспристрастно следить за происходящим.
«Очевидно, — подумала она, — объяснения этому можно отыскать у Фрейда. Тут, конечно, все дело в нарушении каких-то функций, тормозящих подсознание...»
— Представляешь, а она мне вдруг заявляет: «Это Ирина-то красивая женщина? Ну, — говорит, — если б меня повозить по Европам со всякими там курортами и приемами да еще нацепить все эти шикарные шмотки — я бы тоже, милая моя, за такие деньги поневоле сделалась бы красавицей».
Озиравшаяся миловидная девушка вдруг вытянула голову вперед и затряслась в беззвучном смехе.
— А я тебе говорила, что пойду, я предупреждала — не мучай меня, а то старцу пожалуюсь, — вдруг строго и рассудительно произнесла Параскева тем нормальным женским голосом, которым она рассказывала свою историю.
«Да, — подумала Ирина, — конечно, это подсознание, которое выползает наружу. Человек расслабляется, теряет над собой контроль, а инстинкты, выходя на поверхность, вызывают у него состояние аффекта и давят на словесные рычаги. Обыкновенное психопатическое явление. Все довольно просто».
— А я говорю: «Да Ирина просто мученица» — а он мне на это такое понес, такое — уж не знаю. Ирина, чем ты ему так досадила. Говорит: «Все были шокированы ее поведением, просто возмущены... Да она направо и налево... Да ты только пойди на кладбище — он столько лет как умер, а памятника все нет, могила осела, одни сгнившие венки».
Большая толстая баба, державшаяся за оградку амвона, вдруг встала на карачки и захрюкала.
Высокий мужчина с начальственным затылком громко зашаркал по полу ногами, как бы исполняя неизвестный танец.
— Ад! Ад! Ад! Ад! — выкрикнула в ужасе полная дама в черном каракуле и закрыла лицо руками.
— Ириночка, хватит в облаках витать! Пора уже и тебе сделать подтяжку: смотри, эти морщины от носа вниз, и на лбу, и под глазами... Не знаю, мне, например, заметно... Да в Париже элементарно — крошечные надрезики возле ушей, и лицо как новенькое!
Старец внимательно посмотрел на бесновавшихся и, пройдя между ними, остановился возле той, с подушкой на голове, которая продолжала кататься по полу.
— Ирина, каждый раз, когда ты мне говоришь подлеца и выгоняешь взашей, ты не сомневаешься в моем возвращенье. Учти — я уйду и не вернусь! Отверни лампу — сидишь у тебя, как на допросе...
— Ну и что! — насмешливо прокричала изможденная и оперлась локтем на выставленное бедро.
— А я, когда вернешься домой, еще больше буду тебя терзать! — завопила Параскева басом.
— Искусство, искусство, — крестился странный подвижник, не переставая улыбаться.
— А я опять к старцу пойду, и он тебя выгонит именем Христовым! — спокойно отвечала Параскева уже по-женски.
— А я говорю: «Да Ирина тысячу себе найдет таких», — а он — что это он так взъелся на тебя, не пойму — говорит: «Да кто ж ее выдержит? Старика со света сжила, сын родной — и тот убежал...»
— «Анну, Марию, Ольгу, Александра, Тимофея, Зою, Тихона, Самсона. Татьяну, Марию, Иоанна, Игнатия, Фрола, Елену, Екатерину, Олега, Нила, Иакова, Тамару, Евдокию...» — читал Таврион.
Старец, накрыв епитрахилью голову валявшейся на полу бабы, прочитал свои заклинания и связал ей полотенцем руки.
— Боюсь! Боюсь! — завыла Параскева басом.
— Ад! Ад! Ад! Ад! — подтвердила дама в каракуле.
— О! — довольно воскликнул юноша, опять раскрутив нитку.
— Ш-ш-ш! — смеялась миловидная девушка.
— Иго-го-го! — закатывался Ваня.
Старец остановился возле Ирининого «садовника» и посмотрел на него. Тот вдруг просительно прижал руки к груди, переломив их в запястьях, и тоненько, жалобно и печально заскулил:
— Вау! Вау! Вау!
Старец накрыл и его и, мельком взглянув на Ирину, вернулся к разложенным книгам.
— Да я же говорю — вам отказано! Что? У нас живые писатели не могут получить, а мы тут вдов будем обеспечивать! Разгар сезона! У нас заявлений больше, чем путевок!
— Только «Отче наш» не читай! — прокатилось по церкви.
— Страшно! — басила Параскева.
— Ну и что? — кривлялась изможденная.
— Ш-ш-ш! — тряслась девушка.
— Так тебе и надо! — назидательно твердила Параскевина женская ипостась.
— Ад! Ад! Ад! Ад! — закрывала лицо дама в каракуле.
— Искусство! Искусство! — соглашался тот, в телогрейке.
— Да и не принимай их больше, Ирина! Они мне как начали на два голоса, перебивая друг друга: «Да она, мол, знаешь что с ним творила! Один раз, — говорят, — на наших глазах, как швырнет чашку об пол, как крикнет: ты старый, выживший из себя ревнивец, маразматик! А он ей ведь и ответить даже уже не мог...»
— Выхожу! Выхожу! Выхожу! — завопил отчаянный голос из бабы с подушкой, и она несколько раз стукнулась головой об пол.
Ирина стояла ни жива ни мертва.
«Да, конечно, — приободряла она себя, — тут все дело в подсознании. Многие художники и писатели черпают оттуда же самые невероятные и вдохновенные образы. Очевидно, это в чем-то схоже с механизмом творчества. У натур талантливых, артистичных это облекается в художественную форму, а у людей примитивных, эмпирических — получается вот такая бессвязная ахинея. Впрочем, это похоже на театр абсурда. Возможно, окажись здесь какие-нибудь интеллектуалы, поэты да и вообще люди с развитой внутренней жизнью, все это выглядело бы, может быть, и весьма артистично. Я даже могу предположить, что здесь можно было бы услышать и кое-какие оригинальные мысли, наблюдать рождение какого-нибудь нового жанра, воочию наблюдать тончайшие движения души, всплывающие на поверхность...»
— Что твой Саша-то натворил? Они все наперебой твердят про него: хам и оболтус, — говорят, — сын у нее — того же поля ягода. Он что — правда им заявил, что у них все — только похоть очей, похоть плоти и гордость житейская? Их больше всего уело то, что он это им — таким заслуженным людям!..
— Ну, старец, не дойти тебе сегодня до своей кельи! — заорал юноша, грозя кулаком и потрясая запутавшейся ниткой.
— Ш-ш-ш! — покатилась со смеху девушка и сказала сквозь слезы. — А он говорит, что трефовый, а сам — пиковый! Ш-ш-ш!
— Искусство! Искусство! — закивал «спившийся художник». — А вы мне — церковь, церковь...
— Вау! Вау! — жалобно скулил Иринин «садовник».
— Боюсь! Свечи горят. Лики глядят. Христос грядет! — в ужасе бормотал шаркающий мужчина с затылком. Он рванул на себе пальто, и пуговицы запрыгали по гулкому полу.
— Ну и что!
— А вот вернешься домой — поедом буду тебя есть! Со света сживу!
— Ад! Ад! Ад! Ад!
— А я старцу пожалуюсь — пусть он тебя выгонит!
— Да пойдем лучше к девкам, — прибавился какой-то новый заунывный голос, — там винище, современная музыка...
— А я думала, ты там будешь... В Хаммеровском центре... Было просто роскошно. Американское телевидение, послы, весь бомонд. А я у всех спрашивала — где же Ирина, неужели ее не позвали? Они говорят — такая суматоха... и потом — это такой уровень!
— Как, тебе даже не позвонил? Он же на кинофестиваль сюда приезжал! Десять дней в Москве, потом, кажется, в Ленинграде и Талине. А я думала, ты сейчас в ложах восседаешь да по ночным барам вытанцовываешь!
Кто-то зажег свет. «Да любите друг друга», — грянуло с высоты.
Вдруг дверь распахнулась, и в церковь танцующей разудалой походкой ворвалась Татьяна. Пальто на ней было расстегнуто и приспущено с одного плеча. Платок сбился набок.
— Поспела-таки на праздник жизни! — возгласила она. — Али не ждали? А еще хотели меня от Господа оторвать! — она игриво погрозила старцу Иерониму пальцем. — Не выйдет! — Она воинственно выставила вперед подбородок. — Господу моему возлюбленному — Иисусу Христу — посвящает Татьяна свой белый танец!
Она подняла руки над головой в каком-то исступленном жесте и отчаянно затопала, выбивая чечетку.
Старец подошел к ней и, не дожидаясь, когда она окончит выделывать немыслимые кунштюки странно выгибающимися ногами, осенил ее крестным знамением. Она закричала на него, тяжело дыша и загораживая лицо руками, но отступила назад. Он сильно наклонил ей голову, положил на нее большую открытую книгу и продолжал читать нараспев:
«Ибо Иисус повелел нечистому духу выйти из сего человека; потому что он долгое время мучил его, так что его связывали цепями и узами, сберегая его, но он разрывал узы и был гоним бесом в пустыни. Иисус спросил: как тебе имя? Он сказал: легион».
Церковь содрогнулась от воя, плача, стенания, рычания, крика.
Было душно, и Ирина почувствовала, как волна тошноты подкатила к самому горлу. Достав из сумки изящный флакончик, она помазала духами около губ и прикрыла рукою рот.
«Да, — подумала она. — Быт, конечно, есть прямое выражение человеческого нутра. Какого внутреннего величия можно требовать от человека, который так раздрызганно и безвкусно проявляет себя в быту! Эти серые бараки, эти голые лампочки под потолком, эти облезлые стены... Вполне понятно, что один извлекает из подсознания лишь грязные клочки неоформившихся эмоций, а другой — целые художественные построения, емкие символы, глубокие аллюзии...»
— Посмотри, руки у тебя, что обезьяньи лапки, — сморщенные, подробные. Я — твоя мать, а у меня моложе...
Постепенно бесноватые стали успокаиваться.
Ваня ограничивался лишь каким-то умилительным и тихим «иго-го», Иринин «садовник» перешел на отрывистые «вав», шаркающий мужчина вынул платок и стал вытирать свою начальственную лысину, Татьяна стояла покорно на коленях, касаясь лицом подрясника старца Иеронима.
— Зачем вы здесь? — спросил Таврион, обеспокоенно глядя на Ирину.
— Это жизнь, — ответила она, — от нее нельзя отмахнуться...
Ее поташнивало все сильнее и сильнее.
— Не надо вам здесь находиться, — твердо сказал он. — Здесь почти как в аду.
— А почему — почти? — она сделала попытку улыбнуться.
— В аду еще страшнее, — строго ответил монах. — Там уже нет надежды.
Она вышла на воздух. Шел плотный густой снег. Влажный ветер ударил ей в лицо, но не освежил, а, наоборот, перехватил дыханье, и она, едва успев выбежать за церковную ограду, согнулась в три погибели над какой-то рытвиной.
Ее рвало сильно, громко, до звона в ушах, до гулкой пустоты и рези в желудке, до горькой слюны. Но она не конфузилась — она знала, что это ее плата за право оставаться сильной, свободной, отважной, наконец, боголюбимой — светло летящей сквозь мрак этого мира и отторгающей от себя все, не имеющее к этому отношения.
Через пятнадцать минут она, уже умытая снегом и облитая французскими духами, твердо шла по шоссе вдоль глухих заборов, оврагов и водокачек, оставляя за собой благоуханный след и горячо голосуя всем подряд — от самосвала до милицейки — проезжавшим мимо машинам.
— Мать Ирина! — окликнул ее голос молоденького монашка, вслед за которым появился и он сам из-за густой пелены снега. — Я вам за небесную-то любовь так вчера и не ответил! Ну, вот это — «возлюби ближнего», вы спрашивали, помните?
— Вот как? — она благосклонно посмотрела на него.
— Небесная-то любовь — совсем иная! — он, торопясь и сбиваясь, глотал летящий снег. — Небесная любовь, — он замедлил шаг и с умилением сложил ладони, — всему верит, на все надеется. Она не превозносится, не досаждает, не завидует, не ищет своего. А если не ищет своего, то, следственно, свободна от своего, так ведь?
— Наверное, —подумав, кивнула Ирина.
— А если свободна от своего, то и от всего мира свободна, так ведь?
— Это еще как сказать, — она замахала рукой, кидаясь навстречу легковушке.
— Нет, подождите. Бог есть любовь, ведь так?
— Пожалуй, — кивнула она, отскакивая в сторону от пролетающего грузовика.
— А что нам мешает быть с Богом, а? Сами же себе и мешаем, когда своим «я» от Него загораживаемся, самих себя только и слушаемся, и слышим, да и видим-то только себя, да еще и любуемся — экие мы особенные! А если мы сами себе мешаем быть с Богом, значит мы мешаем себе и любить, верно? А коли мы любим, значит, мы с Богом, значит не ищем своего, значит, сами себе не мешаем — следственно, мы свободны? Логика! А если мы любим, — продолжал он с еще большим пылом, — и мы свободны, значит, эта любовь и есть высшая наша свобода! Каково?
— О, — сказала она, — какие вы приводите сложные построения!
— А значит, — уже победоносно продолжал он, — чтобы стать свободным, надо убить в себе все, что нас неволит; значит, чтобы полюбить небесной любовью, надо искоренить в себе всякое пристрастие; а значит, что и ближнего человек не может полюбить иначе, как осознав, в чем же это «враги человеку домашние его»! А враги-то они ему, потому что в них-то и есть это его «свое»! А? Антиномия! — добавил он с уважением.
Ирина уже влезала в заснеженную « Волгу» с зеленым огоньком и уламывала таксиста довезти ее за двойную плату до областного города.
— Наши богословские споры еще не кончены! Последнее слово за мной, — закричала она, с размаха захлопнув дверь.
Через несколько минут она уже лихо подъезжала к развалившемуся забору, выпрыгивая на ходу и давая распоряжения:
— Подождите меня несколько минут — у меня здесь кое-какие подробности.
Влетев в калитку, она едва не сбила с ног хозяйку, которая стояла у порога с большим гусем на руках. Шея его безжизненно свешивалась, а голова почти касалась Нехочиной ступни.
Что-то кольнуло Ирину в сердце.
— Вот, — прошамкала беззубо бабка, — а еще христиане! — Косолапо ступая и сгибаясь под тяжестью ноши, она вошла в избу.
— Господи помилуй! Гусак помер! — перекрестилась Пелагея.
— Это я, простите меня, Марфа Тихоновна, окаянного, — жалобно захныкал Лёнюшка, вырываясь из-под Сашиной расчески. — Уж я так его вчера пуганул — и крикнул, и руками замахал, и свирепую рожу ему состроил, — что он и отскочил с перепугу в самый дальний угол. Небось родимчик его какой хватил, так и преставился от разрыва сердца.
— Александр! Александр! Собирайся — там машина ждет.
— Уже? — Саша в отчаянье швырнул расческу.
— А как они-то с моей гусыней — все время парой, все время парой — любо-дорого было на них смотреть! — шамкала, завывая, Нехучу.
— Леонид! Все! Она меня увозит! — Саша чуть не плакал.
Лёнюшка стоял в растерянности, глядя то на него, то на несчастную старуху.
— Я им все — и постелю, и стол, и дом, — а еще верующие!
— Да может, еще можно с ним что сделать? — запричитала Пелагея. — Может, отмолим еще, гусака-то, а, Тихоновна?
— А как бывало, чуть кто к гусыне шаг сделает, так он зашипит, зашипит, шею вытянет, да и идет на обидчика, — безутешно повторяла Нехучу.
— Все пропало, Леонид! Все пропало! — Саша уткнулся монаху в плечо.
— Ну ты, это — не распускайся-то так! — сказал Лёнюшка, приходя в себя. — Тебе что старец сказал? Ты теперь возле матери нужен, а потом опять тебя Господь сюда приведет. Не оставит тебя!
— А гусыня-то моя — как теперь будет без хозяина-то? — не унималась бабка.
— А вот одна-то тут за телку свою ходила просить к Николе Угоднику, — начала Пелагея, — все просила, чтоб исцелил телку-то. А та все хиреет да хиреет. Ну эта бабка пришла к нему, наконец, да сказанула: все я тебе, Никола, и свечки ставила, и молебны заказывала, и поклоны ложила, и слезы перед тобой лила, потому как телка у меня единственная. А ты что же? Не буду больше тебе во веки молиться, буду отныне Михаила Архангела ублажать! Махнула на него рукой и пошла домой. Приходит, значит, а телка ее — здоровехонькая. Видать откликнулся все-таки Никола, помог ей. Может, помолимся ему за гусака-то?
Ирина судорожно собирала «подробности» — узкие туфельки, тетрадку с фольклорными новинками, шелковый халат с кистями.
— Не отчаивайтесь, — она погладила Нехучу по плечу, — все будет хорошо. Все еще будет просто прекрасно! Вот, может, этого хватит гусыне вашей на приданое? — Она вложила ей в руку новенькую сторублевку и чмокнула бабку в сморщенную провалившуюся щеку.
— Прощайте! — она обняла Пелагею и поцеловала не успевшего отмахнуться монаха. — И вы не горюйте! У жизни так всего много! — У самой двери она вдруг оглянулась: — Приезжайте в Москву! Я вас буду принимать, как в лучших домах Европы! Вперед, Александр! — скомандовала она.
Машина взвыла, буксуя на месте, и внезапно сорвалась, подскакивая по бугристой дороге, но вдруг резко затормозила, уже на остановившихся колесах проехала юзом несколько метров, лихо развернулась и ринулась обратно.
— Пелагея! — вздохнул Лёнюшка, затягивая резинкой длинные влажные волосы. —Чаю-то поставь! А то на службу скоро.
— Совсем забыла! — крикнула Ирина, распахивая дверь ногой и вытаскивая на ходу из сумки халат с кистями и зеленым драконом. — Это вам, — она протянула его бабке, которая уже сидела на привычном месте.
— Не хучу!
— Берите, берите, он совершенно чистый, почти новый, из настоящего японского шелка. И вам подойдет — скромный, строгий, до самого пола!
— А это вам, — она вложила ошеломленной Пелагее в руку баночку с кремом. — Он совершенно, совершенно божественный! Впитывается моментально, кожа после него блестит и становится просто бархатной, все морщины как рукой снимает, просто — вечная молодость!
— А мне что? — обиженно затянул Лёнюшка.
— А вам, вам... — Ирина порылась в сумке.
— Ах, мне же шарфик! — вдруг вспомнил монах, расплываясь в детской улыбке.
— Послушай, — перебила его Пелагея, — вспомнила, вспомнила, как фамилия отца Дионисия, — Бархатный! — И повторила с удовольствием: Бархатный!
— Письма за меня теперь писать некому, — вздохнул Лёнюшка, — Александр твой уезжает, так что ты не обидишься, если я тебя прямо сейчас с Рождеством поздравлю?
Он порылся в стопке надписанных конвертов и вытащил оттуда блестящую фотографию: ель, щедро покрытая снегом, розовые пухленькие херувимчики, держащие на весу часы, показывающие двенадцать, круглоглазые овца и телок, заглядывающие в убогие ясли, где склонились благоговейно над утлой люлькой с Божественным Страшным Младенцем Пречистая Дева Мария и сгорбленный старец Иосиф.
— Самую красивую для тебя выбрал, — просиял Лёнюшка.
Через всю открытку, наподобие гирлянды, растянулись буквы: «С Р о ж д е с т в о м Х р и с т о в ы м!»
— Скорее! Скорее! — торопил Саша Ирину на бегу, влетая в церковный домик.
— Куда! — грозно уперев руки в боки, остановила его старостиха.
— Ах, мать Екатерина! Пустите меня! Меня забирают! — закричал он и, пронырнув под ее рукой, ворвался в крошечную гостиную.
— Стой! — она схватила его за шиворот. — Батюшка отдыхает — с вычитки только-только вернулся. А Таврион еще в церкви.
— Отец Иероним! Отец Иероним! — надрывно завопил Саша. — Отец Иероним!
Дверь кельи отворилась, и старец шагнул в гостиную. Саша бросился к нему и заплакал навзрыд. Ирина встала на пороге, перегороженном мощной фигурой Екатерины.
— Отец Иероним! Не забывайте меня! — рыдал Саша, совсем по-детски всхлипывая и размазывая по лицу слезы. — Мне так плохо, так бессмысленно все без вас! Не отпускайте, не отдавайте меня!
Старец обнял его за плечи.
Ирина вдруг почувствовала, как ком подкатывает у нее к горлу. Она рванулась, чтобы обнять Сашу, повернуть его голову к себе и, глядя в жалкое, мальчишеское, смешное в этой дурашливой бороденке лицо, искаженное недетским страданьем, сказать: «Оставайся! Оставайся в этом голубом хитоне, с этой длинной свечой, с этой огромной книгой! Жизнь слишком страшна, чтобы позволить себе еще и разлуку с тем, кого любит сердце!» Но Екатерина шикнула на нее:
— Куда!
И Ирина осталась на месте. Она почувствовала, как безудержная волна ударила ей в лицо, заливая глаза мутным потоком. Ей показалось, что это какая-то апоплексия, инсульт, конец, и прежде чем она поняла, что плачет, слезы уже смывали ее лицо, текли по подбородку, капали за воротник.
— Чадо, — ласково произнес старец, — разве расстояние имеет какое-нибудь значение для тех, кого Сам Господь соединяет в едином Духе? И разве Он, победивший мир, смерть и самого дьявола, не одолеет все наши беды, горести и напасти?
Ирина повернула голову и увидела Тавриона, который неслышно вошел в узкие сенцы.
— Плачет? — спросил он у Ирины, прячущей лицо в ладонь.
Она кивнула.
— Я тоже плакал, когда уезжал отсюда впервые.
Ирина вышла на воздух и встала около единственного росшего у церковного домика грушевого дерева — витиевато-ветвистого, узловатого, обросшего снегом. Она в последний раз оглядела белую церковь с голубым куполом и золотым крестом, попирающим опрокинутый полумесяц. Ветер утих. Улеглась поземка плавными линиями наметенных небольших сугробов и пышной пороши. Груша смирно выглядывала из-под снега, словно боясь неловким движеньем стряхнуть с себя, скинуть, сдуть ненароком свое не по чину великолепное сверкающее облаченье.
— Рублик-то накиньте! — сказал шофер, обращаясь к Ирине. — Столько-то ждать!
До поезда оставалось еще три четверти часа, и Ирина, ринувшаяся было к ресторану, махнула рукой и поставила сумку на подоконник. Саша следовал за ней покорной страдальческой тенью.
— Тетенька уезжаете? А мне вот какие гостинчики у отца Иеронима понадарили!
Вчерашний мальчик с лицом дауна распахнул перед Ириной дипломат, хвастливо постукивая его по крышке, и стал показывать монашеские подарки.
— Тут все, — говорил он, захлебываясь от счастья, и носочки, и рукавицы, и иконки, и просфорки, и домашнее грушевое варенье — матушка старостиха расщедрилась. А ручка вон какая — с золотом! От отца Анатолия!
Ирина увидела свой фломастер для этнографических заметок.
— А вон какие картинки красивые! — он повертел у нее перед носом двумя новенькими колодами карт.
— Это кто же тебе подарил? Тоже монахи? — удивилась она.
— Не, то тетенька одна добренькая — на, говорит, сиротка, поиграйся на счастье! Вишь, какие красивенькие! Атласные! — Он причмокнул от удовольствия и приложил их к щекам.
— Это все ерунда! — сказала она решительно и, краем глаза поглядывая на Александра, добавила: — Чертовская музыка! Это надо разорвать на мелкие кусочки!
— Тетенька! — захныкал мальчик, видя, как она распатронивает глянцевые пачки. — Отдайте! Красота-то какая! Особенно вон те — с крестиками, с сердечками!
Ирина отстранила его властной рукой и, шагнув к урне, стала усердно рвать на куски неподатливые картонки.
— Тетенька! — все громче плакал мальчик. — Хоть одну оставьте, с офицером! — Он оглядел вокзальную публику, истомленную многочасовой бессюжетностью и потому с нескрываемым интересом и даже напряжением следившую за этой динамичной драматической картиной, и заорал, впрочем, как-то вяло и обреченно: — Бедного сироту обижают!
— Пли! — победоносно воскликнула Ирина, высоко подкидывая над урной разноцветные тверденькие бумажки, и, кивком приглашая за собой вдруг повеселевшего Сашу, гордо продефилировала на перрон под мысленную овацию оживившейся публики и призывные гудки растянувшегося по вагонам ночного пространства.
В купе уже ехало двое приятных молодых людей. Увидев Ирину и Александра, они принялись сконфуженно убирать початую бутылку шампанского, но Ирина остановила их:
— Ну что вы — продолжайте ваш пир! Я не ханжа.
Они пригласили ее к столу, и она, из чувства демократизма, которое еще более укрепилось в ней за последние два дня, не отказалась выпить с ними бокал. Молодые люди оказались реставраторами.
Ирина значительно посмотрела на сына:
— Вот бы отцу Иконописцу было интересно с ними познакомиться!
Саша усмехнулся и вышел в коридор.
Он смотрел в темное окно, в котором поначалу ничего не было видно, кроме его собственного смутного отраженья. А потом постепенно поплыли, поплыли — отец Иероним и отец Таврион, оба смотрящие ему вслед и машущие с порога; Ванечка Иго-го, вцепившийся в его сумку и пожелавший сам лично дотащить ее до машины, а потом поклонившийся ему со слезами и благоговейно поцеловавший в плечо; отец Дионисий, торопящийся на службу, мимоходом хватающий его за рукав и заключающий в свои крепкие объятья:
— Ну, сокрушитель демонов, покидаешь нас? Как же мы теперь будем жить без твоих разоблачительных обличений?
— Не знаю, как вы, а вот я, — сказал Саша, — без ваших обличительных разоблачений просто пропаду!
— Но почему, почему? — что-то вдруг запищало в нем. — За что? За что? — рассыпалось под колесами. — Зачем? Зачем? — подхватил встречный товарняк.
— А вот когда за преподобным Феодосием, молодым подвижником Киево-Печерским, приезжала мать, то ведь святой Антоний защитил его, спрятал: что же твой-то старец выдал тебя, а, Александр? — ласково спросил его вкрадчивый тоненький голос.
— Отец Иероним! — что-то оборвалось в нем и рухнуло под откос. — Ведь когда преподобный Феодосий, то ведь святой Антоний, а вы-то что?..
Тьма обволокла его, и небо, казалось, навсегда перестало рождать звезды.
— У каждого, дитя мое, свой путь и свой крест, — кротко и неторопливо отозвался откуда-то отец Иероним, совсем так же, как три часа назад на пороге своей кельи. — Ты все допытывался, как узнать волю Божью, а она тебе и открылась. Поезжай с матерью, ты ей сейчас нужен. Будь с ней ласков, великодушен, будь кроток. Не забывай, что тебе ее поручил Господь. Ты ведь хотел стать монахом? Вот тебе и первое послушание. А что такое послушание для монашеской жизни? Основа основ, начало и конец. Помнишь, как говорили святые отцы: послушание превыше постов и молитв. Господь с тобой! — старец долго и внимательно посмотрел на него и, осенив широким крестом знамением, прижал к своей пропахшей воском и ладаном старенькой рясе.
И Саше вдруг стало так жутко, жарко, страшно, будто призвали его на торжественное какое-то, великое дело, а он тут все мешкает, все медлит, все сомневается, крепко держась за поручень и прижимая лоб к ледяному стеклу. Страстная жажда подвигов охватила его, сладость предвкушаемых унижений, ликование от собственного видимого поражения вскружила голову, и ему захотелось вдруг, чтобы тут же, немедленно окружили его плотным кольцом мучители — и понесли бы его, и оплевывали, и даже били, а он бы посмотрел на них с кроткою, счастливой улыбкой, повторяя: «Господи, прости им! Ибо не ведают, что творят!»
— Знаете, — Ирина оживленно рассказывала симпатичным попутчикам, — мы едем сейчас из такого удивительного заповедного места! — Она слишком долго молчала в машине, чтобы сейчас удержаться от соблазна завязать непринужденный и изящный разговор. — Я даже везу оттуда кое-какие заметки. Это совершенно неисследованный таинственный мир. Там есть и одержимые демонами, которые кричат страшными звериными голосами и несут всякую галиматью, а есть и очень тонкие люди, способные оценить и красоту, и искусство, и, между прочим, никакие не ортодоксы, не иезуиты, — спорщики, ерники, — словом, совершенно дивные собеседники! Они могут быть и светскими, и обходительными, могут и поиронизировать над отпущенной им в этом мире ролью... Кстати, я могу прочитать кое-что из моих путевых заметок.
Она раскрыла тетрадь.
— Вот, например: «Инвалид детства, пренебрегнутый родительским попечением, моется в бане, которая, возможно, не без злого умысла желающих избавиться от него родителей, загорается. Больной мальчик (гермафродит) видит в возбужденном воображении образ Девы Марии, выводящей его из пламени. И потому является к родителям как бы воскресший. Те замирают в мистическом ужасе».
Реставраторы восторженно кивали и улыбались. Потом сбегали в вагон-ресторан за новым шампанским, пили за Иринин литературный талант, ум, красоту, взяли телефон, обещали приехать с корзиной цветов и ведром коньяка, и Ирина уснула, упоенная жизнью, крепко сжимая в руке цепочку креста, подаренного старцем Иеронимом.
Ей снилась чепуха и всякая всячина — важный кособокий Лёнюшка с полковничьими погонами; Лиля Брик со светлыми, длинными, падающими на лицо волосами, которые она то и дело отбрасывала движением головы и жеманно говорила: «Не хучу!»; какие-то лошади, лошади, которые мчались по зимним полям табунами. А потом неожиданно грянул туш. Пошел белый снег, и на него стали выходить монахи в черном. Они выстраивались, как на параде, и, наконец, сомкнувши ряды, стали поздравлять и благодарить Ирину за то, что у них теперь все так хорошо, так чудесно устроилось и им разрешили наконец-то жениться на таких вот тонких, всепонимающих и очаровательных женщинах.
1988
Комментарий автора: в далекие уже 90-ые было сильное желание сделать из этого шедевра великой поэтессы киносценарий и (о, наивность) фильм. читайте...
Еракли Носков,
Россия
"чувствуешь,
что люди плохо слышат тебя,
что нужно бы говорить громче, кричать.
А кричать — противно.
И говоришь все тише и тише,
скоро можно будет и совсем замолкнуть".
А.П. Чехов
"Вы думаете все так просто?
Да, все просто, но совсем не так"...
Альберт Энштейн
Прочитано 3657 раз. Голосов 1. Средняя оценка: 1
Дорогие читатели! Не скупитесь на ваши отзывы,
замечания, рецензии, пожелания авторам. И не забудьте дать
оценку произведению, которое вы прочитали - это помогает авторам
совершенствовать свои творческие способности