При каждом искушении Лёнюшка всегда повторял слова отца Иеронима: «Пейте поношения, как воду жизни». Любил он и вспоминать историю из своего детства, которая теперь звучала для него как притча, как благословение на весь его земной путь.
В том южном пыльном городе Красно-Шахтинске, куда, кроме воробьев и ворон, не залетают птицы, где деревья подставляют душному солнцу вялые мятые листья, а на главной площади не высыхает лужа, полная огрызков и окурков, где ходят недовольные люди в лоснящихся пиджаках и зелено-фиолетовых шляпах, где беснуются цепные псы и орут по ночам обезумевшие облезлые кошки, где гоняют по всем проходным и непроходным дворам с усталым, растянутым на веревках бельем выстриженные под бокс мальчишки, а выскочившие на улицу в байковых халатах и стоптанных тапках на босу ногу бабы провожают их криками: «Эх, чумовые!» — встретила Лёнюшку на базарной площади городская юродивая с колтуном на болтающейся голове, подошла к нему вплотную да и плюнула ему в лицо теплой слюной с вишневыми косточками, так что содрогнулся он от брезгливости и обиды, да и сказала: «Вот так и всю жизнь будешь чужие плевки с лица стирать! А терпи! Терпи!..» И захохотала, задергалась, страшно подмигивая, и пошла, приплясывая, пока не скрылась за поворотом.
Сегодня Лёнюшка был явно не в духе, успев с утра подвергнуться бесовскому нападению в лице Татьяны, которая, глотнув предложенной Пелагеей крещенской воды, вдруг пошла, раскинув руки, вразвалку по комнате, как бы потягиваясь и разминаясь, пока не принялась отбивать короткую чечетку, сопровождая ее обрывочными цыганскими мотивами.
— Ты чегой-то, Татьяна, а? — заволновался Лёнюшка. — Порченая, что ль?
— А вот мы сейчас и проверим — мужик ты или баба! — захохотала она, хватая его за подрясник.
Ровно в час пополудни Ирина, скромно подретушированная — «так, чтобы только украсить их праздник» — и немного взбодрившая себя парой глотков коньяка из плоской фляги, которую она на всякий случай всегда носила с собой — «так только, чтобы снять напряжение, для куражу», — в черном простом, но дорогом и изысканном платье, препоясанном искусно сплетенным вервием; с прядью, как бы невзначай спустившейся вдоль щеки к узкому египетскому подбородку, восседала со старцем Иеронимом одесную и Калиостро — ошуйцу в крошечной опрятной гостиной, увешанной иконами и фотографиями разноликих и разномастных монахов.
Ирининым визави оказался русобородый Таврион — или «отец Иконописец», как обращался к нему Калиостро, — около него расположился всклокоченный Анатолий, а уж рядом с последним — пристроился насупленный Лёнюшка.
— Отец Иероним, — в комнату вошла монструозная особа — церковная старостиха.
Давеча она загородила перед Ириной дверь в церковный домик, оглядывая ее подозрительно:
— А ты куда навострилась? Там только духовенство!
Ирина отвечала с достоинством:
— Но я приглашена и не готова к подобным инцидентам!..
— С каких это пор, — не глядя на Ирину, проговорила она, обращаясь к старцу и выпячивая вперед челюсть с неправильным прикусом, — в монашеских кельях парфюмерией так в нос шибает!
Ирина, пользуясь преимущественным правом своего воспитания, предпочла не заметить этого, как она внутренне выразилась, «нюанса».
— Вас там на крестины требуют, — сообщила старостиха.
— Матушка, попросите, чтоб немного подождали. Извинитесь, скажите — сразу после трапезы и окрестим. Да, отец Анатолий?
Анатолий закивал с готовностью.
Калиостро оказался чрезвычайно любезным сотрапезником и кавалером. Он то и дело накладывал в Иринину тарелку и крошечные солененькие грибки, и хрустящую капустку, и холодную рыбу, вежливо осведомляясь, не предложить ли ей чего-нибудь еще.
— Да, пожалуйста, мне бы хотелось отведать вон того салата с чертовщи... — она запнулась, сообразив, что здесь это будет не совсем уместно, — со всякой всячиной. Изумительно! Прелестно! — пробовала она угощения. — В такой салат я бы еще добавила мелко нарезанное яблоко, оно придает салату еще один оттенок. Этому меня научили в Венгрии.
— Вы, наверное, много путешествовали? — поинтересовался Калиостро.
— О, да! Мой муж был знаменитый писатель, его пьесы шли по всему миру, и мы с ним объездили много стран. Северную Европу я не люблю, — предалась она дивным воспоминаниям, — там все как-то чопорно, замороженно, упорядоченно... Знаете, этакий стиль «не плюнь», — пояснила она. Представьте — они постоянно подравнивают кусты и газоны! В этом есть какая-то искусственность, заданность. А я предпочитаю всем этим ухищрениям среднего европейца безумие жизни, ее коловращение, пестроту, одержимость! Моему темпераменту больше всего подошел бы Париж — с его ночной жизнью, капризами, ворожбой. Кстати, я чуть было там не осталась навеки! (Она вдруг вспомнила предостережение Одного Приятеля о погонах под рясой, но, будучи уже не в силах остановиться, продолжала взахлеб.) Меня там хотела удочерить одна пожилая, очень богатая и небезызвестная миру француженка. (Имен она решила не называть.) Она жена прославленного французского поэта — его-то я как раз не любила: он был в политике такой ортодокс! — Ирина развела руками. — А вот его жена — моя несостоявшееся мать — была просто очаровательна. Между прочим, она приходилась родной сестрой Лиле Брик — этой постоянной пассии Маяковского. («Ну, покойников, наверное, можно», — мелькнуло у нее в голове.) Помните, это знаменитое — «Лилечке вместо письма»? Он был, конечно, великий поэт!..
Она оглядела слушателей и, заметив, что Анатолий порывается что-то сказать, остановила его жестом:
— Я понимаю — можно не любить его, он может раздражать и отталкивать, но не признавать мощи его таланта — это, знаете ли, — она ухмыльнулась, — значит просто подписываться в своем полном непонимании поэзии!
— А вот Пушкин, к примеру, — прорвался все-таки Анатолий, но Ирина перебила его:
— Лиля Юрьевна не любила меня, но ведь это очень понятно — она сама привыкла быть примой, блистать и ходить в окружении поклонников. Каково же ей было видеть меня в ту пору, когда она представляла из себя лишь историко-литературный памятник, этакие живые мощи.
— Отец Иероним, — простонал вдруг Лёнюшка, — а как мне-то теперь быть? А ну как Татьяна опять на меня накинется? Ох, и обнаглели бесы, ох, и обнаглели! Я даже у отца Дионисия спросил сегодня на исповеди: «Отец Дионисий, почему это бесы так обнаглели?» А он мне и говорит: «Я тебе потом, Леонид, объясню, а сейчас ты людей задерживаешь!» Да так и не объяснил до сих пор. А я больной. Инвалид детства. Мне с Татьяной-то в другой раз не сладить.
— Да убегла она, — успокоил его Анатолий, сильно гэкая. — Мы как с отцом Дионисием ее выволокли из храма, так она почуяла, что дело плохо, и ну бежать, только ее и видели!
Ирина вспомнила, что после покушения на несчастного монаха Татьяна побежала в церковь и, как только отворились алтарные врата, ринулась в них, распахнув объятья, с криком: «Никто не отлучит меня от любви Христовой!» Поднялся страшный переполох. Служба была остановлена, и Калиостро с Анатолием протащили ее волоком через всю церковь, которую она продолжала оглашать криками: «Вот так они поступают, Господи, с теми, кто воистину любит Тебя!»
— Это было ужасное, ужасное зрелище! — Ирина прикрыла глаза рукой. — Так жестко обойтись с этой несчастной! — Она укоризненно посмотрела на Калиостро. — Тащить по полу беспомощную женщину — это не по-христиански. Ведь она так любит Бога!
— Так она ж бесноватая! Это ж враг ее и надоумил святыню осквернить. Она ж в прелести! — возмутился Лёнюшка.
— Ну что вы — какая уж там прелесть, — Ирина сочувственно воздела очи к небу, — измученная, постаревшая женщина. И потом — кому дано судить об этом! Каждый любит по-своему — кто с прохладным трезвым сердцем, кто горячо и страстно. Я уж прошу вас, — обратилась она к старцу, — не наказывайте ее, пожалейте! У нее сына недавно убили — она так несчастна!
Принесли первое, и Калиостро, наливая Ирине в тарелку золотистый пахучий суп, спросил галантно:
— Вы позволите?
— Паркуа па? — пожала она плечами. — Почему нет?
Ей вдруг очень захотелось произвести эффект:
— Кто-то однажды весьма точно выразился о Лиле Юрьевне: «У Лили Юрьевны целое блюдо золотых орехов и ни единого зуба, чтобы их разгрызть!»
— Золотых орехов? — Лёнюшка даже чуть-чуть привстал.
— Это образ, Леонид, образ, — пояснил Калиостро.
— Опять образ! — обиделся Лёнюшка. — А то я думал у меня в Красно-Шахтинске тоже есть ореховое дерево, только орехи все какие-то пустые...
— О, у Лили Юрьевны, вы уж не беспокойтесь, они были полны ядрышками, — многозначительно заметила она. — Так вот, сестра ее была так мною очарована, что сказала: «Ирина, я бы хотела иметь вас дочерью».
— А вот та самая русская фея, которая не только доставила нам удовольствие лицезреть ее неземную красоту, но и выразила прелестное желание угостить нас здесь, в Париже, русской масленицей, — представила «небезызвестная француженка» Ирину своим утонченным и также небезызвестным гостям.
Ирина с достоинством чуть наклонила благородную голову, ловя на себе одобрительный взгляд старого Александра.
— Я посчитала, что вам будет приятно получить этот горячий привет из снежной России.
Стол украшала икра, поданная к блинам и привезенная в дар гостеприимным хозяевам.
Гости рассыпались в комплиментах, хваля ее французский выговор, осанку, кулинарные способности, вкус и обаяние.
— Ах, у меня давно есть тайное желание, — говорила она, словно ворожа над столом своими изящными руками, — открыть где-нибудь, где угодно — в Москве или у вас, в Париже, — маленький ресторанчик для избранных и пригласить вас всех провести там очаровательный вечер!
— Но я ответила ей : Эльза! — Ирина вдруг спохватилась, но, вспомнив, что та уже давно умерла, продолжала, — Эльза, — сказала я, — я чрезвычайно польщена вашим предложением и просто околдована им, но простите, — тут она выразительно посмотрела на старца Иеронима, ибо это был камешек в его огород, вернее, в его монастырь, — у меня есть мать! — она сделала паузу. — И по всем законам совести, морали, религии я считаю величайшим грехом от нее отрекаться!
Тут она опять сделала паузу, и ей показалось, что старец кивнул ей одобрительно.
«Он бесспорно неглуп», — подумалось ей.
— Отец Иероним, — жалобно затянул Лёнюшка, — помолитесь, чтоб мне не полнеть. А то я как располнею — у меня одышка, ходить тяжело... Я ведь как — то не ем ничего, а то как навалюсь — хоть целую кастрюлю картошки могу смолотить. А, отец Иероним?
— О, — сказала Ирина, — в этом нет проблемы. Я вам дам замечательную диету, вы сразу похудеете и не будете испытывать ни голода, ни упадка сил. Там все зависит не от калорийности продуктов, а от их сочетания. Это диета американских космонавтов, — пояснила она старцу.
— Отец Анатолий, а что там у тебя на приходе произошло? — спросил Калиостро.
— Да залезли какие-то молодчики в молельный домик. Напились церковного вина, облачились в ризы, прихватили с собой кое-какую утварь и иконы. Тут-то я их и застукал. «Попались, — говорю, богоотступники!» Тут их как гром поразил — запутались в облачениях да и упали спьяну! — отец Анатолий сиял.
— Нашу дачу тоже грабили, — сочувственно вздохнула Ирина. — И тоже, простите, сопляки какие-то, мальчишки. Там было много ценного: антикварное стекло, мебель карельской березы, плетеные венецианские кресла, дивные картины, столовое серебро. А они забрали какой-то ширпотребный японский магнитофон, коньяки, конфеты, нагрызли орехи, накидали фантиков — вот и все убытки...
— Да, — еле слышно промолвил старец, участливо глядя ей в глаза, — вот как получается в мире: каждый выносит то сокровище, которое впору его сердцу.
— Вы прекрасно танцуете, — говорил седой вальяжный американец, держа Ирину за талию. — Вы где-то учились или это природное дарование?
Кажется, это было на маленькой вечеринке в загородном доме, которой закончился роскошный голливудский прием.
— Все гораздо проще, — отвечала она грациозно. — В каком-то прошлом перерожденье я была маленькой итальянской танцовщицей.
— А кстати, — обратилась она к Калиостро, — когда я бывала в Лондоне или Париже, я имела знакомства со многими обломками русских дворянских родов. Может быть, я даже знаю кого-то из ваших родственников? Как ваша фамилия?
— Моя фамилия, — хмыкнул он, — совсем не соответствует моей сути.
— Не скромничайте, — ободрила его Ирина, — у вас вполне аристократические манеры! А Лиля Юрьевна, — Ирина глубоко вздохнула, — конечно, не могла примириться со своей мумифицированной оболочкой. И она в конце концов кинула перчатку судьбе, которая обошлась с ней так жестоко, промурыжив ее столько времени на этом свете уже безо всякого толка, и — отравилась!
— Да, — произнес Калиостро с глубоким вздохом, — ваше житейское море было весьма бурным!
— А как вам понравилась наша Пустынька? — спросил ее старец.
— О, — ответила она, — у вас очень мило. Но позвольте мне высказать и кое-какие критические замечания на этот счет. Знаете — я такой человек — совсем не умею лукавить!
— Да-да, пожалуйста, — улыбнулся старец.
— Меня коробят все те косные и однобокие условности, за которые так держится церковь, и мне кажется, она так непопулярна сейчас именно из-за этого. Современный развитый ум не может принять ее пережитки, суеверия, догмы, на которые тут же натыкается его скепсис. И потом вся эта атмосфера, созданная специально, чтобы уверить цивилизованное сознание в тленности и ничтожности всего земного, веет какой-то безнадежностью и унынием. Католики меня как-то больше устраивают в этом смысле: у них все как-то более парадно и в то же время строго, никаких излишеств — прекрасный орган, располагающий к созерцанию, к наплыву чувств и воспоминаний, к игре фантазии: скромные маленькие сиденьица с узенькими столиками, словно приглашающие к медитации, к полету мысли; интеллигентная респектабельная публика, в самих движениях которой есть что-то деликатно-интимное, какое-то глубоко личное отношение к Богу; все молитвенно и благоговейно складывают у груди ладони — все просто, но все функционально: суровое распятие на стене, маленькая кабинка для исповеди, небольшой барьерчик, отделяющий алтарь от остальной части храма. О, вы не думайте, — испугалась она вдруг, — мне и у вас очень понравилось — и все эти нарядные декоративные костюмы, и это удивительное ритуальное передвижение по храму с кадилом и со свечами. Все это очень хорошо и пластично! Но — увы! — совсем не понятно, что вы говорите и читаете в церкви во время своих богослужений. Я сегодня простояла почти час, а вчера и того больше, а так ничего и не поняла, кроме отдельных слов.
Молодой монашек как-то странно заерзал на стуле, Лёнюшка совсем так же, как вчера, вытаращил на нее глаза, но остальные слушали ее внимательно и безо всяких возражений.
— Может быть, — повернулась она к Калиостро, апеллируя к нему как к ученому богослову, — стоило бы решиться на кое-какие реформы в этой области: на Западе ведь уже давно признали необходимость Реформации, — она значительно посмотрела ему в глаза и вдруг поняла, что ее занесло в такие дебри такой завиральности, из которых давно пора выбираться и отступать восвояси. Однако она уже летела с крутой горы, у нее захватывало дух от собственных непредсказуемых пируэтов, и она была уже не в силах остановиться. Сладость полета увлекала ее все дальше. — Для этого можно пригласить известных поэтов, владеющих магией слова, — Андрюшу Вознесенского, например, или Женю Евтушенко, — я с ними хорошо знакома, это очень широкие люди, симпатизирующие религии. Они могли бы переложить ваши тексты на свой лад — современно, талантливо, метафорично! — она сделала попытку затормозить, но не удержалась и понеслась, отдаваясь собственному напору. — А может быть, было бы не лишним позвать известных драматургов, знакомых со спецификой зрелищной культуры, — Мишу Рощина, например...
— Бог сотворил человека, — говорил старый Александр, раскуривая утреннюю трубку, — и пустил его как актера на сцену своего мира, предоставляя ему, по собственному усмотрению, обыграть все детали отпущенного реквизита.
Ирина сидела перед ним в белом утреннем платье, с накинутым на плечи легким «матинэ», теребя забравшуюся на веранду ветку сирени, которая покачивалась над ее плечом.
— Мало того, — продолжал Александр, — Он как великий драматург дал человеку драгоценное право импровизации, соглашаясь в случае гениальной игры исправить написанный заранее текст и кое-где изменить ремарки, принимая тем самым его в соавторы.
Большие шмели кружились над золотистым вареньем, и Ирина отгоняла их бесстрашной рукой.
— Впрочем, — Александр на минуту задумался. — Божественная драматургия такова, что человек может, и не меняя текста, сто сорок четыре раза произнести одну и ту же фразу с совершенно разными интонациями, и она будет звучать каждый раз иначе, а иногда и прямо противоположно заключенному в ней смыслу.
Ирина стряхнула лепестки с платья.
— Я мечтаю написать такую пьесу, — Александр прищурил глаз и мечтательно посмотрел на нее, — где бы все диалоги были амбивалентны, а добро и зло могли бы с легкостью меняться местами...
— Я уверена, — продолжала Ирина, все увлекаясь полетом воображения, — что это привлекло бы в церковь огромную аудиторию — многие образованные, культурные люди стали бы приходить туда только для того, чтобы послушать мессу, стихи, проникнуться этим духом, отрешиться от мирских забот. И я просто голову даю на отсеченье, что контингент верующих тут же бы изменился!
— Безусловно! Нет никаких сомнений! — улыбнулся Калиостро. — Ну а чтобы вы стали делать с иконами? В какой манере посоветовали бы их писать? — он весело посмотрел на отца Иконописца. Тот опустил голову.
— Отец игумен, почто искушаете-то, а? — почти в отчаянье простонал убогий монах.
— О, да вы ведь, кажется, иконописец? — обратилась она к своему молчаливому визави. — А тогда сначала вы мне скажите — почему ваш Христос на куполе такой грозный? Прямо-таки гневный! Разве Он был такой? Мне кажется, Он добр, щедр, справедлив.
— Да, тут многие упрекают меня в этом, — сказал русобородый иконописец глуховатым голосом. — Многим хочется видеть Христа милующего, но не каждому по душе ожидать Христа взыскующего и грядущего судить живых и мертвых.
— Совершенно с вами согласна! — воскликнула она. — Мне всегда была чужда всякая идеология, построенная на страхе наказания. И потом, мне представляется это оскорбительным для самого Бога: что это за чудовищная идея ада с бесчеловечными картинами истязаний и экзекуций? Неужели вам это может быть близко? — спросила она, апеллируя все к тому же Тавриону. — Никогда не смогу в это поверить! Ведь у вас такое доброе, хорошее лицо. Просто иконописное! Я, представьте, неплохой физиономист. А кстати, может быть, вы слышали, есть одна теория, доказывающая, что существует целая психологическая группа художников, которые во всех портретах запечатлевают свои собственные черты...
— Ад, как и рай, — сказал он, строго глядя ей в глаза, — у каждого человека в душе. Это место, где нет Бога. Посему — всякий, отвергающий Христа, уже в земной жизни познает ад. Всякое уклонение от Бога есть уже беснование — в большей или меньшей степени.
— О, эти великодушные представления об аде в душе, которые и мне чрезвычайно близки, внушает вам наша чистота и милосердие. Ад, как я вас правильно поняла, это муки совести, не так ли? — она следила краем глаза за Калиостро, который живо прислушивался к их разговору. — Но, к сожалению, церковники представляют ад этакой камерой пыток, где карается любое инакомыслие.
— Так без Бога — это камера пыток и есть! — вставил быстроглазый монашек.
— Муки совести — это только путь к покаянию, а ад — это место, где нет живого Бога, — упорно повторял Таврион. — Это — богооставленность.
— Какой же вы спорщик! — улыбнулась она обворожительно. — И потом, — Ирина обратилась к старцу, как бы вдруг вспомнив о чем-то, — почему это вы запрещаете монахам жениться? Среди них есть молодые, красивые, блистательные молодые люди, и мне видится в этом что-то варварское, допотопное, средневековое — лишать их возможности иметь тонких образованных, всепонимающих жен, которые могли бы помочь им в их духовных изысканиях! Они могли бы внести свой штрих, свой колорит в устроение церкви. В конце концов, на Западе, где люди менее консервативны, уже давно пришли к признанию необходимости женщин-священниц.
— Вот как? — Калиостро поднял тонкие брови. — Дело принимает весьма опасный оборот!
Ирина посмотрела на него с милой укоризной, и в ее мозгу пронеслась какая-то пунктирная, но внятная история, как бы предваряющая его монашеское отречение: несчастная любовь — разочарование — поиски женского совершенства — поворот отверженной головы — широкий шаг по метельным улицам — бессонная ночь в летящем в пустоту вагоне — презрительная неприкаянная улыбка — полный горделивого отчаянья взор — разбитое охлажденное сердце...
— Ты чегой-то говоришь-то, а? — опомнился Лёнюшка. — Какие такие жены? Да ведь монахи обет безбрачия дают!
— Я и имею в виду, что давно пора отменить все эти окостенелые формы, все эти инквизиторские предписания, все эти аутодафе и обеты! Человеческое сознание развивается, совершенствуется, а церковь не поспевает за ним.
— Да они же тогда в леса убегут, монахи-то, если им начнут разрешать жениться! — сказал Калиостро, поглядывая на нее смеющимися глазами.
— У вас есть чувство юмора, — заметила Ирина. — Мой муж был очень образованным, широким человеком, он тоже был очень религиозен — он верил и в Христа, и в Магомета, и в Аллаха, и в Будду, и в индуизм со всеми его ответвлениями, потому что он везде умел найти свою поэзию и какое-то рациональное зерно.
— Ко мне сегодня на исповеди, — сказал Калиостро, широко улыбаясь, — подошел один человек, и я был вынужден у него спросить: «А вы вообще-то веруете ли?» А он мне ответил: «Верую, но так — в рамках разумного, в меру».
— Да-да, — с восторгом подхватила Ирина, — именно, именно, вот и я говорю — в рамках разумного, без самоистязания и фанатизма!
Поток мыслей вновь захватил ее, и ей представилась очаровательная картина: а что если бы вот так сорваться с места, уехать с каким-нибудь таким блистательным мужественным человеком куда-нибудь туда, в самую даль, оставляя за собой санный полоз и оглашая округу пеньем поддужного бубенца, и обвенчаться с ним в какой-нибудь беленькой опрятной деревенской церквушке под звон колоколов и вой метели...
— Так как же все-таки быть с иконами? Так оставить или переписать все заново? — спросил Калиостро Ирину, кивая на отца Иконописца.
— Нет, — ободрила она Тавриона. — В ваших иконах тоже есть и свое обаяние, и старина, и прелесть... А вот, что касается внутреннего устройства церкви, так сказать, ее дизайна, — я бы вставила цветные витражи в окна вместо стекол. Они создают настроение даже в пасмурную погоду.
— И только-то! — протянул Калиостро довольно разочарованно. — А я-то думал, что вы и нашему отцу Иконописцу можете что-нибудь посоветовать, дать какие-нибудь идеи.
— Поживите у нас, — старец вдруг ласково коснулся ее руки. — Отдохните. Вам надо поисповедоваться, причаститься...
— О, — произнесла она не без томности в голосе, — я бы с удовольствием: мне самой иногда хочется отгородиться от мира, забыть, кто я такая, и жить, как простая персона N., написанная по-латински, с точкой! — Она пальцем нарисовала в воздухе четкую и внушительную букву.
— Это что? — испуганно спросил монах Леонид у Анатолия.
— Какой-то масонский знак, наверное, — пожал плечами молодой монашек.
— Масонский знак? — она улыбнулась. — Ах, эти масоны — такие обходительные, образованные люди! Это сейчас очень модно в Америке — самые респектабельные люди стремятся вступить в масонские ложи, но не всех туда принимают. Я слышала, у них очень, очень прогрессивные идеи: они занимаются благотворительностью, открывают у себя самые престижные школы...
Калиостро, казалось, пришел в настоящий восторг. Теперь он поглядывал на Ирину с нескрываемым интересом.
— А почему вас не возмущает загробная участь благочестивого магометанина, который с детства неукоснительно соблюдал свои мусульманские предписания, ревностно исполнял законы, слыхом не слыхивал о христианстве, в глаза не видел ни одного христианина и тем не менее, невзирая на все эти смягчающие обстоятельства, все равно попадает в ад? — спросил он Ирину.
— Какого мусульманина? — испуганно спросила она. — Я ничего о нем не знаю.
«На кого это он намекает? — подумалось ей. — Может быть, он хочет таким образом вывести разговор на Ричарда, который путешествовал и по исламским землям? Или имеет в виду Одного Приятеля, который чтобы ее позлить, часто говорил, что мусульманство представляется ему самой мудрой и гуманной религией, ибо позволяет, во-первых, официально иметь гарем, во-вторых, безнаказанно драть за косы строптивых женщин».
— Странно усмехнулся Калиостро. — Обычно этот вопрос всплывает одним из первых в среде интеллигенции, как только речь заходит о христианстве.
— Да? — удивилась она. — А правда, почему должен страдать ревностный мусульманин?
— Поживите у нас, — настоятельно повторил старец и крепко пожал Ирине запястье.
— А что касается исповеди, — вздохнула она, — то ведь это необходимо тем, у кого нечиста совесть. А мне нечего исповедовать, я всегда жила как Бог на душу положит. Я вся перед вами как на духу, и у меня нет никаких грехов.
— Безгрешных людей нет — все мы грешники,— сокрушенно произнес старец. — Надо только просить у Бога, чтобы Он открыл нам, в чем мы грешны.
— Ах, я знаю, я знаю, в чем я всегда согрешала, — воскликнула вдруг Ирина, — и что мне всю жизнь мешало! Я всегда была добра к этому миру, слишком, слишком добра к нему, слишком открыта и слишком многое ему спускала! Вот вы говорите, угрызение совести — это и есть это самое покаяние, — она посмотрела на Тавриона. — А моя совесть меня не обличает, значит, я ни в чем ее не ущемила!
— Человек может придумать себе столько самооправдательных причин и подвести нравственные оправдания под такие беззакония, что доводы его совести просто померкнут перед такими внушительными построениями, — ответил он.
Александр, не мучай меня, не мучай! — говорила она мужу. — Я тебе отдала лучшие годы моей жизни — мою молодость, мою красоту, мою бешеную энергию. Ты знаешь, за мной ходили толпы, толпы поклонников — самых баснословных, прославленных и богатых. Другая на моем месте уже бы давно — да, Александр, к чему лукавить? — пустилась в самые бурные любовные приключения и сейчас плавала бы по Средиземному морю на собственной яхте. Но я отшвырнула от себя эти соблазны и согласилась принять от жизни все ее толчки и удары — все эти бесконечные твои больницы, стенания, боли, всю эту страшную неизвестность впереди, а теперь еще и твою безумную ревность... Там нет никого! Ночь! Половина пятого! Да перестань ты строчить мне эти посланья, будь хорошим мальчиком, спи, успокойся!
От второго Ирина отказалась.
— Вот мне Александр рассказывал, какие вы тут все постники и молитвенники, — сказала она, глядя, как монахи берут с подноса тарелки с жареной рыбой, — и, честно говоря, очень меня пугал этим. Я ожидала здесь увидеть придирчивых и дремучих людей. А теперь я вижу, что вы вполне нормальные, цивилизованные люди — и современные, и светские, и ничто человеческое вам не чуждо. Ваше общество мне чрезвычайно приятно. Я, конечно, не могу как человек ироничный и критически мыслящий принять целый ряд ваших догм и предписаний, хотя мне, повторяю, иногда и хочется уйти от этого мира, облачиться во вретище и питаться сухими корками. Мне кажется, все эти ваши обряды и ритуалы воспитывают в человеке рабскую психологию, — она посмотрела на отца Иконописца.
Он закашлялся, подавившись рыбой, но все же ответил:
— А кто мы есть? Рабы греха, рабы Божии.
— А ведь что есть Бог? — продолжала она, едва ли выслушивая ответ. — Бог есть дух, это высочайшая мировая идея, которой тесна всякая земная форма. Я не могу поверить, что Его может смутить какая-нибудь куриная ножка, съеденная не ко времени, и что Он может из-за этого ожесточиться и наказать свое творение, словно этакий надзиратель.
— Отец Иероним! — отчаянно возопил Лёнюшка. — Я вот слушал, слушал и от волнения не заметил, как весь хлеб съел! Что делать? Ведь я полнею, а у меня одышка, ходить трудно...
—Не огорчайтесь! — утешила его Ирина. — У вас все в норме. Мне кажется — это, кстати, непосредственно к вам относится, — она обратилась к Калиостро. — Богу должны бесконечно претить все эти «Господи помилуй», «Господи помилуй», которые возносит к Нему человек, — виноват, дескать, кругом виноват, словно наш садовник, который по тысяче раз на дню извинялся, что срезанные им цветы так быстро вянут! Или как унтер-офицерская вдова, которая перманентно себя же саму высекает!
Калиостро расхохотался:
— Так-так, отец Таврион, к тебе никаких претензий, тебе — хорошо. Все у тебя как надо — и старина, и обаяние, а мне каково?
— Слушайте, — Ирина была в ударе, — Богу должно быть бесконечно скучно слушать все эти просьбы, которыми закидывает Его человечество. Он хочет видеть человека свободного, мыслящего, отстаивающего свои права, одержимого какой-то высокой идеей, утверждающего собственную личность; человека, который бы мог, наконец, произнести монолог со всей страстью своего духа: «Это я, Господи, как собеседник, как равный, говорю с Тобой с мировых подмостков!»
— Бесовская песнь! — махнул рукой Анатолий, но был тут же наказан, ибо опрокинул на себя стакан компота.
— В конце концов, человек должен и сам чего-то добиваться в этом мире, отстаивать свою точку зрения, бороться за свои права — этого постоянно требует его чувство собственного достоинства, его святая гордость! — продолжала она увлеченно.
— Да то ж язычники, а то христиане! — все-таки не унимался молодой монашек.
— А я говорю и о христианах тоже. Я говорю о праве каждого христианина...
— Нет у христианина никаких прав! — вдруг сказал Таврион. — И чувства собственного достоинства у него тоже нет.
— У него есть только чувство собственного недостоинства, — пояснил Калиостро.
— Да вы — настоящий ерник! — заметила она ему.
— Какие у христианина права — быть гонимым? быть хулимым? быть распинаемым? — продолжал русобородый.
— Отчего же? — она пожала плечами. — У него есть право, отдавая кесарю кесарево, самому требовать что-то от него. А ваша идея покорности властям мне кажется очень удобной — никаких конфликтов.
— Всякая власть от Бога, — вставил Анатолий.
— Вот-вот, — улыбнулась она, — прекрасный аргумент! Ни к чему не обязывает. А велят вам завтра церковь вашу закрыть — так вы и закроете?
— Послушание кесарю имеет свой предел, — сказал Таврион медленно и как бы нехотя, и предел этот — хранение заповедей Божиих. А если закроют церкви, такое тоже бывало, что ж — вера не оскудеет и тогда, ибо земля обагрится мученической кровью.
Старец поднялся из-за стола.
— Большое спасибо, — сказала Ирина, пожимая ему руку.— У вас было дивно. В следующий раз, если судьба еще занесет меня в ваши края, мы обязательно поговорим подольше. Я раньше как-то не сталкивалась с вашим кругом людей — теперь я буду знать, что и здесь встречаются философски настроенные, размышляющие люди, с которыми можно поспорить и мило провести время... У меня к вам большая просьба — не могли бы вы освободить Александра от его обязанностей и отпустить в Москву? Он мне очень нужен, а без вашей санкции он не поедет. Поговорите с ним, убедите его в том, что у него есть чисто фамильные обязанности — моих доводов он просто не желает слушать, а со мной взял такой тон, что хоть святых выноси.
— Так вы уезжаете? — спросил старец с сожалением.
— Я бы с удовольствием пожила здесь, но — увы! — реальность требует моего возвращения, рога трубят — ничего не поделаешь!
— Ну что ж, — вздохнул он, — ангела вам хранителя. А это вам на память, чтобы вы не забывали нашу Пустыньку.
Он протянул ей старинный крест на серебряной цепочке.
Она разом оценила и материал, и работу, и то изящество, с каким был преподнесен этот подарок, и прижала его к груди:
— Обязательно буду его носить! Он мне очень дорог! Отныне это будет мой талисман!
— А это вам от меня, — сказал Таврион, выходя из маленькой боковой комнаты и держа в руках небольшую светлую, только что высохшую икону. На ней была изображена Матерь Божия с Младенцем на руках. — В честь сегодняшнего праздника — Казанская.
Она понимающе кивнула.
— О, — воскликнула она, принимая подарок в руки. — Сколько изящества! Какие изысканные краски!
— А краски как раз помогал мне делать ваш сын. Это он растирал для них камни.
— Какие камни?
— Полудрагоценные. Так работали древние иконописцы — они не признавали никакой химии.
Она на секунду задумалась, потом сняла с пальца то голубое кольцо, которое в минуты напряжения то крутила, то снимала, то- надевала, и протянула ему:
— В таком случае, это вам.
— Зачем? — улыбнулся он.
Это дивный камень, разотрите его для своих икон — из него получатся чудные голубые одежды, глаза, вода, небеса... Простите, если я что-нибудь наговорила слишком резкого, нелицеприятного, — пожала она руку улыбающемуся Калиостро. — Я рассчитывала на ваше дружеское понимание и надеялась увидеть в вас человека широких взглядов. И я отчасти не ошиблась.
— Да что вы, я привык. У нашей интеллигенции есть одно непоколебимое убеждение, что она обязательно должна иметь собственное мнение по каждому вопросу и более того — непременно его высказывать и отстаивать.
— Да-да, — радостно закивала Ирина, — святое убеждение! Ибо что же, в противном случае, есть личность? И потом, — она подняла два пальца вверх, — истина рождается в спорах. — Он отвесил ей элегантный поклон. — Приезжайте к нам, когда будете в Москве. У нас бывают удивительные люди — артисты, писатели, художники, музыканты, — вам будет интересно с ними поговорить, поспорить о религии, искусстве... Мы будем очень рады вас видеть! — она значительно посмотрела на него.
Она достала из сумки томик пьес своего покойного мужа, на секунду задумалась и, чиркнув что-то на первой странице, протянула монаху.
— Может быть здесь вы отыщите что-то созвучное вашей душе, — сказала она с достоинством.
— Благодарю вас, — поклонился он еще раз и, раскрыв книгу, прочитал: «Близкому мне по духу обворожительному Дионисию в память о нашей назначенной Богом встрече на этой прекрасной трагичной земле».
— Приезжайте и вы, — она кивнула Анатолию, все еще держа в руке тоненький фломастер. — Держите, это вам — мой маленький сувенир.
— Да уж заеду, — ответил он, разглядывая на нем золотую надпись. — Вот приеду экзамены сдавать в семинарию — тогда и поговорим.
— Не поминайте лихом! — крикнула Ирина, сходя с крыльца и помахивая им белой отважной рукой.
«Ах, — подумалось ей, — а может быть, и правда, пора уже сойти с этой затоптанной жизненной сцены, так и не доиграв той роли, которую навязывает мне мир. Не скрыться ли за его кулисами в каком-нибудь пусть небольшом, но деликатном домике, с каким-нибудь таким вдохновенным, отрешенным от всего земного человеком, похожим на Калиостро, — нести с ним единую вязанку дров, слушать, как поет в печи огонь, как трещит под ногами морозный снег, как мчатся вдаль оголтелые поезда, пугающие пространство...»
Еракли Носков,
Россия
"чувствуешь,
что люди плохо слышат тебя,
что нужно бы говорить громче, кричать.
А кричать — противно.
И говоришь все тише и тише,
скоро можно будет и совсем замолкнуть".
А.П. Чехов
"Вы думаете все так просто?
Да, все просто, но совсем не так"...
Альберт Энштейн
Прочитано 3052 раза. Голосов 0. Средняя оценка: 0
Дорогие читатели! Не скупитесь на ваши отзывы,
замечания, рецензии, пожелания авторам. И не забудьте дать
оценку произведению, которое вы прочитали - это помогает авторам
совершенствовать свои творческие способности
Инвалид детства (продолжение)2 - Еракли Носков в далекие уже 90-ые было сильное желание сделать из этого шедевра великой поэтессы киносценарий и (о, наивность) фильм. читайте...